|
|
|
О человеческой мудрости Не высота: склон есть нечто ужасное! Склон, где взор стремительно падает вниз, а рука тянется вверх. Тогда трепещет сердце от двойного желания своего. Ах, друзья, угадываете ли вы и двойную волю моего сердца? В том склон для меня и опасность, что взор мой устремляется в высоту, а рука моя хотела бы держаться и опираться - на глубину! За человека цепляется воля моя, цепями связываю я себя с человеком, ибо влечёт меня ввысь, к сверхчеловеку: ибо к нему стремится другая воля моя. И потому живу я слепым среди людей; как будто не знаю я их, чтобы моя рука не утратила совсем своей веры в нечто твёрдое. Я не знаю вас, люди: эта тьма и это утешение часто окружают меня. Я сижу у проезжих ворот, доступный для каждого плута, и спрашиваю: кто хочет меня обмануть? Моя первая человеческая мудрость в том, что я позволяю себя обманывать, чтобы не быть настороже от обманщиков. Ах, если бы я был настороже от человека, - как бы мог человек быть тогда якорем для воздушного шара моего! Слишком легко оторвался бы я, увлекаемый вверх и вдаль! Таково уж провидение над моею судьбой, что без предвидения должен я быть. И кто среди людей не хочет умереть от жажды, должен научиться пить из всех стаканов; и кто среди людей хочет остаться чистым, должен уметь мыться и грязной водой. И часто так говорил я себе в утешение: «Ну, подымайся, старое сердце! Несчастье не удалось тебе: наслаждайся этим - как своим счастьем!» Моя вторая человеческая мудрость в том, что больше щажу я тщеславных, чем гордых. Не есть ли оскорблённое тщеславие мать всех трагедий? Но где оскорблена гордость, там вырастает ещё нечто лучшее, чем гордость. Чтобы приятно было смотреть на жизнь, надо, чтобы её игра хорошо была сыграна, - но для этого нужны хорошие актёры. Хорошими актёрами находил я всех тщеславных: они играют и хотят, чтобы все смотрели на них с удовольствием, - весь дух их в этом желании. Они исполняют себя, они выдумывают себя; вблизи их люблю я смотреть на жизнь - это исцеляет от тоски. Потому и щажу я тщеславных, что они врачи моей тоски и привязывают меня к человеку, как к зрелищу. И потом: кто измерит в тщеславном всю глубину его скромности! Я люблю его, и мне его жаль из-за его скромности. У вас хочет он научиться своей вере в себя; он питается вашими взглядами, он ест хвалу из ваших рук. Даже вашей лжи верит он, если вы лжёте во хвалу ему, - ибо в глубине вздыхает его сердце: «Что я такое!» И если истинная добродетель та, что не знает о себе самой, - то и тщеславный не знает о своей скромности! Моя третья человеческая мудрость в том, что ваша боязливость не делает для меня противным вид злых людей. Я счастлив при виде чудес, порождаемых знойным солнцем: при виде тигра, пальм и гремучих змей. Так и среди людей есть прекрасный приплод знойного солнца, и у злых есть много чудесного. И как мудрейшие среди вас не казались мне такими уж мудрыми, так нашёл я и злобу людей в молве о ней. И часто спрашивал я, качая головой: к чему ещё гремите вы, гремучие змеи? Поистине, даже для зла есть ещё будущее! И самый знойный юг не открыт ещё для человека. Сколь многое называют теперь худшей злобою, что имеет всего двенадцать футов в ширину и три месяца в длину! Но некогда придут в мир гораздо большие драконы. Чтобы сверхчеловек не был лишён своего дракона, сверх-дракона, достойного его, - надо, чтобы знойное солнце долго ещё пылало над влажным девственным лесом! Из ваших диких кошек должны вырасти сперва тигры, из ваших ядовитых жаб - крокодилы: ибо у доброго охотника должна быть и добрая охота! И поистине, вы, добрые и праведные! В вас есть много смешного и особенно ваш страх перед тем, что до сих пор называли «дьяволом»! Так чужда ваша душа всего великого, что вам сверхчеловек был бы страшен в своей доброте! И вы, мудрые и знающие, вы бежали бы от солнечного зноя той мудрости, в которой сверхчеловек купает с радостью свою наготу. Вы, высшие люди, каких встречал мой взор! в том сомнение моё в вас и тайный смех мой: я угадываю, вы бы назвали моего сверхчеловека - дьяволом! Ах, устал я от этих высших и лучших: с «высоты» их потянуло меня выше, дальше от них, к сверхчеловеку! Ужас напал на меня, когда увидел я нагими этих лучших людей; тогда выросли у меня крылья, чтобы унестись в далёкое будущее. В далёкое будущее, в более южные страны, о каких не мечтал ещё ни один художник: туда, где боги стыдятся всяких одежд! Но переодетыми хочу видеть я вас, о братья и ближние мои, и наряженными, тщеславными и гордыми, в качестве «добрых и праведных». И переодетым хочу я сам сидеть среди вас - чтобы не узнавать вас и себя: в этом моя последняя человеческая мудрость. Так говорил Заратустра.
Самый тихий час Что случилось со мною, друзья мои? Вы видите меня расстроенным, изгнанным, повинующимся против воли, готовым уйти - ах, уйти подальше от вас! Да, ещё один раз должен Заратустра вернуться в своё уединение: но неохотно возвращается на этот раз медведь в свою берлогу! Что случилось со мною? Кто обязывает меня к этому? - Ах, этого хочет мой гневный повелитель, он говорил ко мне; называл ли я вам когда-нибудь имя его? Вчера вечером говорил ко мне мой самый тихий час - вот имя ужасного повелителя моего. И случилось это так - ибо я должен сказать вам всё, чтобы ваше сердце не ожесточилось против внезапно удаляющегося! Знаете ли вы испуг засыпающего? - До пальцев своих ног пугается он, ибо почва уходит из-под ног его и начинается сон. Это говорю я вам для сравнения. Вчера, в самый тихий час, почва ушла из-под моих ног: сон начался. Стрелка подвинулась, часы моей жизни перевели дух, - никогда ещё не было такой тишины вокруг меня: так что сердце моё испугалось. Тогда заговорила беззвучно тишина ко мне: «Ты знаешь это, Заратустра?» - И я вскрикнул от страха при этом шёпоте, и кровь отхлынула от моего лица, - но я молчал. Тогда во второй раз сказала она мне беззвучно: «Ты знаешь это, Заратустра, но ты не говоришь об этом!» - И я отвечал наконец, подобно упрямцу: «Да, я знаю это, но не хочу говорить об этом!» Тогда опять сказала она мне беззвучно: «Ты не хочешь, Заратустра? Правда ли это? Не прячься в своём упорстве!» И я плакал и дрожал, как ребёнок, и наконец сказал: «Ах, я хотел бы, но разве могу я! Избавь меня! Это свыше моих сил!» Тогда опять сказала она мне беззвучно: «Что тебе за дело, что случится с тобой, Заратустра? Скажи своё слово и разбейся!» - И я отвечал: «Ах, разве это моё слово? Кто я такой? Я жду более достойного; я не достоин даже разбиться о него». Тогда опять сказала она мне беззвучно: «Что тебе за дело, что случится с тобой? Ты ещё недостаточно кроток для меня. У кротости самая толстая шкура». - И я отвечал: «Чего только не вынесла шкура моей кротости! У подножия своей высоты я живу; как высоки мои вершины? Никто ещё не сказал мне этого. Но хорошо знаю я свои долины». Тогда опять сказала она мне беззвучно: «О Заратустра, кто должен двигать горами, тот передвигает также долины и низменности». - И я отвечал: «Ещё моё слово не двигало горами, и что я говорил, не достигало людей. И хотя я шёл к людям, но ещё не дошёл до них». Тогда опять сказала она мне беззвучно: «Что знаешь ты об этом! Роса падает на траву, когда ночь всего безмолвнее». - И я отвечал: «Они смеялись надо мной, когда нашёл я свой собственный путь и пошёл по нему; и поистине, дрожали тогда мои ноги. И так говорили они мне: ты потерял путь, а теперь ты отучиваешься даже ходить!» Тогда опять сказала она мне беззвучно: «Что тебе до насмешек их! Ты тот, кто разучился повиноваться: теперь должен ты повелевать! Разве ты не знаешь, кто наиболее нужен всем? Кто приказывает великое. Совершить великое трудно; но ещё труднее приказать великое. Самое непростительное в тебе: у тебя есть власть, и ты не хочешь властвовать». И я отвечал: «Мне недостаёт голоса льва, чтобы приказывать». Тогда, словно шёпотом, сказала она мне: «Самые тихие слова - те, что приносят бурю. Мысли, ступающие голубиными шагами, управляют миром. О Заратустра, ты должен идти, как тень того, что должно наступить: так будешь ты приказывать и, приказывая, идти впереди». И я отвечал: «Мне мешает стыд». Тогда опять сказала она мне беззвучно: «Ты должен ещё стать ребёнком, чтобы стыд не мешал тебе. Гордыня юноши тяготеет ещё на тебе, поздно помолодел ты, - но кто хочет превратиться в дитя, должен преодолеть ещё свою юность». И я решался долго и дрожал. Наконец сказал я то же, что и в первый раз: «Я не хочу». Тогда раздался смех вокруг меня. Ах, смех этот разрывал мне внутренности и надрывал моё сердце! И в последний раз сказала она мне: «О Заратустра, плоды твои созрели, но ты не созрел для плодов своих! И оттого надо тебе опять уединиться; ибо ты должен ещё дозреть». - И опять раздался смех, удалявшийся от меня, - тогда наступила вокруг меня тишина, двойная тишина. Я же лежал на земле, и пот катился с моих членов. - Теперь слышали вы всё, и почему я должен вернуться в своё уединение. Ничего не утаил я от вас, друзья мои. И всё это слышали вы от меня, всегда самого молчаливого из всех людей, - и я хочу остаться таким! Ах, друзья мои! Я мог бы ещё многое сказать вам, я мог бы ещё многое дать вам! Почему же не даю я? Разве я скуп? Но когда Заратустра произнёс эти слова, им овладела великая скорбь и близость разлуки со своими друзьями, так что он громко заплакал; и никто не мог утешить его! Ночью же ушёл он один и оставил своих друзей.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Вы смотрите вверх, когда вы стремитесь подняться. А я смотрю вниз, ибо я поднялся. Кто из вас может одновременно смеяться и быть высоко? Кто поднимается на высочайшие горы, тот смеётся над всякой трагедией сцены и жизни. Заратустра, о чтении и письме
Странник Была полночь, когда Заратустра пустился в свой путь через горный хребет острова, чтобы ранним утром достичь противоположного берега: ибо там хотел он сесть на корабль. Там была прекрасная гавань, в которой даже чужие корабли охотно становились на якорь; они брали с собою тех, кто с блаженных островов хотел пуститься в море. Взбираясь на гору, Заратустра вспоминал дорогою о своих многочисленных одиноких странствованиях с самой юности и о том, как много гор, хребтов и вершин пришлось ему перейти. Я, странник и скиталец по горам, говорил он в своём сердце, - я не люблю долин, и, кажется, я не могу долго сидеть спокойно. И какова бы ни была моя судьба, то, что придётся мне пережить, - всегда будет в ней странствование и восхождение на горы: в конце концов мы переживаем только самих себя. Прошло то время, когда на моём пути могли ещё становиться случайности; и что могло бы теперь ещё случиться со мной, что не было бы моей собственностью. Моё Само только возвращается ко мне, оно наконец приходит домой; возвращаются и все части его, бывшие долго на чужбине и рассеянные среди всех вещей и случайностей. И ещё одно знаю я: я стою теперь перед последней вершиной своей и перед тем, что давно предназначено мне. Ах, я должен вступить на самый трудный путь свой! Ах, я начал самое одинокое странствование своё! Но тому, кто подобен мне, не избежать этого часа - часа, который говорит ему: «Только теперь ты идёшь своим путём величия! Вершина и пропасть - слились теперь воедино! Ты идёшь своим путём величия: что доселе называлось твоей величайшей опасностью, теперь стало твоим последним убежищем! Ты идёшь своим путём величия: теперь лучшей поддержкой тебе должно быть сознание, что позади тебя нет больше пути! Ты идёшь своим путём величия: здесь никто не может красться по твоим следам! Твои собственные шаги стирали путь за тобою, и над ним написано: «Невозможность». И если у тебя не будет больше ни одной лестницы, ты должен будешь научиться взбираться на свою собственную голову: как же иначе хотел бы ты подняться выше? На свою собственную голову и выше через своё собственное сердце! Теперь всё самое нежное в тебе должно стать самым суровым. Кто всегда очень берёг себя, под конец хворает от чрезмерной осторожности. Хвала всему, что закаляет! Я не хвалю землю, где течёт - масло и мёд! Чтобы видеть многое, надо научиться не смотреть на себя: эта суровость необходима каждому, кто восходит на горы. И если кто ищет познания назойливым оком, как увидит он в вещах больше, чем фасад их! Но ты, о Заратустра, ты хотел видеть основу и подоснову всех вещей; и потому должен ты подниматься над самим собою, всё выше и выше, пока даже твои звёзды не окажутся под тобой! Да! Смотреть вниз на самого себя и даже на свои звёзды - лишь это назвал бы я своей вершиной, лишь это осталось для меня моей последней вершиной!» Так говорил Заратустра с собою, поднимаясь на гору и утешая своё сердце суровыми изречениями: ибо сердце его сокрушалось, как никогда ещё прежде. И когда он достиг вершины горного хребта, он увидел другое море, расстилавшееся перед ним, и он остановился и долго молчал. А ночь на этой высоте была холодная и ясная и усеяна звёздами. Я узнаю свою судьбу, сказал он наконец с грустью. Ну что ж! Я готов. Началось моё последнее уединение. Ах, это чёрное, печальное море подо мною! Ах, это тяжёлое, ночное недовольство! Ах, судьба и море! К вам должен я теперь спуститься! Я стою перед самой высокой своею горой и перед самым долгим своим странствованием; поэтому я должен спуститься ниже, чем когда-либо поднимался я: - глубже погрузиться в страдание, чем когда-либо поднимался я, до самой чёрной волны его! Так хочет судьба моя. Ну что ж! Я готов. Откуда берутся высочайшие горы? - так спрашивал я однажды. Тогда узнал я, что выходят они из моря. Об этом свидетельствуют породы их и склоны вершин их. Из самого низкого должно вознестись самое высокое к своей вершине. Так говорил Заратустра на вершине горы, где было холодно; но когда он достиг близости моря и наконец стоял один среди утёсов, усталость от пути и тоска овладели им ещё сильнее, чем прежде. Теперь ещё всё спит, говорил он, спит также и море. Чуждое, сонное смотрит его око на меня. Но ею тёплое дыхание чувствую я. И я чувствую также, что оно грезит. В грёзах мечется оно на жёстких подушках. Чу! Как оно стонет от тяжких воспоминаний! Или от недобрых предчувствий! Ах, я разделяю твою печаль, тёмное чудовище, и из-за тебя досадую я на себя самого. Ах, почему нет в моей руке достаточной силы! Поистине, охотно избавил бы я тебя от тяжёлых грёз! - И пока Заратустра так говорил, смеялся он с тоскою и горечью над самим собой. Как! Заратустра! сказал он, ты ещё думаешь утешать море? Ах, ты, любвеобильный глупец Заратустра, безмерно блаженный в своём доверии! Но таким был ты всегда: всегда подходил ты доверчиво ко всему ужасному. Ты хотел приласкать всех чудовищ. Тёплое дыхание, немного мягкой шерсти на лапах - и ты уже готов был полюбить и привлечь к себе. Любовь есть опасность для самого одинокого; любовь ко всему, если только оно живое! Поистине, достойны смеха моя глупость и моя скромность в любви! - Так говорил Заратустра и опять засмеялся: но тут он вспомнил о своих покинутых друзьях - и, как бы провинившись перед ними своими мыслями, он рассердился на себя за свои мысли. И вскоре смеющийся заплакал - от гнева и тоски горько заплакал Заратустра.
О призраке и загадке
1 Когда среди моряков распространился слух, что Заратустра находится на корабле, - ибо одновременно с ним сел на корабль человек, прибывший с блаженных островов, - всеми овладело великое любопытство и ожидание. Но Заратустра молчал два дня и был холоден и глух от печали, так что не отвечал ни на взгляды, ни на вопросы. К вечеру же второго дня отверз он уши свои, хотя и продолжал молчать: ибо много необыкновенного и опасного можно было услышать на этом корабле, пришедшем издалека и собиравшемся плыть ещё далее. Заратустра же любил всех, кто предпринимает дальние странствования и не может жить без опасности. И вот, пока слушал он других, развязался его собственный язык, и лёд сердца его разбился - тогда начал он так говорить: - Вам, смелым искателям, испытателям и всем, кто когда-либо плавал под коварными парусами по страшным морям, - вам, опьянённым загадками, любителям сумерек, чья душа привлекается звуками свирели ко всякой обманчивой пучине, - ибо вы не хотите нащупывать нить трусливой рукой и, где можете вы угадать, там ненавидите вы делать выводы, - вам одним расскажу я загадку, которую видел я, - призрак, представший пред самым одиноким. Мрачный шёл я недавно среди мертвенно-бледных сумерек, - мрачный и суровый, со стиснутыми зубами. Уже не одно солнце закатилось для меня. Тропинка, капризно извивавшаяся между камнями, злобная, одинокая, не желавшая ни травы, ни кустарника, - эта горная тропинка хрустела под упрямством ноги моей. Безмолвно ступая среди насмешливого грохота камней, стирая в прах камень, о который спотыкалась моя нога, - так медленно взбирался я вверх. Вверх: наперекор духу, увлекавшему меня вниз, в пропасть, - духу тяжести, моему демону и смертельному врагу. Вверх: хотя он сидел на мне, полукарлик, полукрот; хромой, делая хромым и меня; вливая свинец в мои уши, свинцовые мысли в мой мозг. «О Заратустра, - насмешливо отчеканил он, - ты камень мудрости! Как высоко вознёсся ты, но каждый брошенный камень должен - упасть! О Заратустра, ты камень мудрости, ты камень, пущенный пращою, ты сокрушитель звёзд! Как высоко вознёсся ты, - но каждый брошенный камень должен - упасть! Приговорённый к самому себе и к побиению себя камнями: о Заратустра, как далеко бросил ты камень, - но на тебя упадёт он!» Карлик умолк; и это длилось долго. Его молчание давило меня; и поистине, вдвоём человек бывает более одиноким, чем наедине с собою! Я поднимался, я поднимался, я грезил, я думал, - но всё давило меня. Я походил на больного, которого усыпляет тяжесть страданий его, но которого снова будит от сна ещё более тяжёлый сон. - Но есть во мне нечто, что называю я мужеством: оно до сих пор убивало во мне уныние. Это мужество заставило меня наконец остановиться и сказать: «Карлик! Ты! Или я!» - Мужество - лучшее смертоносное оружие, - мужество нападающее: ибо в каждом нападении есть победная музыка. Человек же самое мужественное животное: этим победил он всех животных. Победной музыкой преодолел он всякое страдание; а человеческое страдание - самое глубокое страдание. Мужество побеждает даже головокружение на краю пропасти; а где же человек не стоял бы на краю пропасти! Разве смотреть в себя самого - не значит смотреть в пропасть! Мужество - лучшее смертоносное оружие: мужество убивает даже сострадание. Сострадание же есть наиболее глубокая пропасть: ибо, насколько глубоко человек заглядывает в жизнь, настолько глубоко заглядывает он и в страдание. Мужество - лучшее смертоносное оружие, - мужество нападающее: оно забивает даже смерть до смерти, ибо оно говорит: «Так это была жизнь? Ну что ж! Ещё раз!» Но в этих словах громко звучит победная музыка. Имеющий уши да слышит.
2 «Стой, карлик! - сказал я. - Я! Или ты! Но я сильнейший из нас двоих: ты не знаешь самой бездонной мысли моей! Её бремени - ты не мог бы нести!» Тут случилось то, что облегчило меня: назойливый карлик спрыгнул с моих плеч! Съёжившись, он сел на камень против меня. Путь, где мы остановились, лежал через ворота. «Взгляни на эти ворота, карлик! - продолжал я. - У них два лица. Две дороги сходятся тут: по ним никто ещё не проходил до конца. Этот длинный путь позади - он тянется целую вечность. А этот длинный путь впереди - другая вечность. Эти пути противоречат один другому, они сталкиваются лбами, - и именно здесь, у этих ворот, они сходятся вместе. Название ворот написано вверху: «Мгновенье». Но если кто-нибудь по ним пошёл бы дальше - и дальше всё и дальше, - то думаешь ли, ты, карлик, что эти два пути себе противоречили бы вечно?» «Всё прямое лжёт, - презрительно пробормотал карлик. - Всякая истина крива, само время есть круг». «Дух тяжести, - проговорил я с гневом, - не притворяйся, что это так легко! Или я оставлю тебя здесь, где ты сидишь, хромой уродец, - а я ведь нёс тебя наверх! Взгляни, - продолжал я, - на это Мгновенье! От этих врат Мгновенья уходит длинный, вечный путь назад: позади нас лежит вечность. Не должно ли было всё, что может идти, уже однажды пройти этот путь? Не должно ли было всё, что может случиться, уже однажды случиться, сделаться, пройти? И если всё уже было - что думаешь ты, карлик, об этом Мгновенье? Не должны ли были и эти ворота уже - однажды быть? И не связаны ли все вещи так прочно, что это Мгновенье влечёт за собою всё грядущее? Следовательно - ещё и само себя? Ибо всё, что может идти, - не должно ли оно ещё раз пройти - этот длинный путь вперёд! И этот медлительный паук, ползущий при лунном свете, и этот самый лунный свет, и я, и ты, что шепчемся в воротах, шепчемся о вечных вещах, - разве все мы уже не существовали? - и не должны ли мы вернуться и пройти этот другой путь впереди нас, этот длинный жуткий путь, - не должны ли мы вечно возвращаться» - Так говорил я, и говорил всё тише: ибо я страшился своих собственных мыслей и задних мыслей. И вдруг вблизи услышал я вой собаки. Не слышал ли я уже когда-то этот вой собаки? Моя мысль устремилась в прошлое. Да! Когда я был ребёнком, в самом раннем детстве: - тогда слышал я собаку, которая так выла. И я видел её, ощетинившуюся, с поднятой кверху мордой, дрожащую, в тот тихий полуночный час, когда и собаки верят в призраки; - и мне было жаль её. Над домом только что взошёл, в мёртвом молчании, полный месяц; он остановился круглым огненным шаром над плоской крышею, как вор над чужой собственностью; - тогда собаку обуял страх: ибо собаки верят в воров и призраков. И когда я опять услышал этот вой, я вновь почувствовал жалость. Куда же девался карлик? И ворота? И паук? И наши перешёптывания? Было ли это во сне? Или наяву? Я увидел вдруг, что стою среди диких скал, один, облитый мёртвым лунным светом. Но здесь же лежал человек! И собака с ощетинившейся шерстью прыгала и визжала, - и увидев, что я подошёл, - она снова завыла, она закричала; слышал ли я когда-нибудь, чтобы собака кричала так о помощи? И поистине, ничего подобного тому, что увидел я, никогда я не видел. Я увидел молодого пастуха, задыхавшегося, корчившегося, с искажённым лицом; изо рта у него висела чёрная, тяжёлая змея. Видел ли я когда-нибудь столько отвращения и смертельного ужаса на одном лице? Должно быть, он спал? В это время змея заползла ему в глотку и впилась в неё. Моя рука рванула змею, рванула: напрасно! она не вырвала змеи из глотки. Тогда из уст моих раздался крик: «Откуси! Откуси! Откуси ей голову!» - так кричал из меня мой ужас, моя ненависть, моё отвращение, моя жалость, всё доброе и всё злое во мне слилось в один общий крик. - Вы, смельчаки, окружающие меня! Вы, искатели, испытатели и все, кто плавает под коварными парусами по неисследованным морям! Вы, охотники до загадок! Разгадайте же мне загадку, которую я видел тогда, растолкуйте же мне призрак, представший пред самым одиноким! Ибо это был призрак и предвидение: что видел я тогда в символе? И кто же он, кто некогда ещё должен прийти? Кто этот пастух, которому заползла в глотку змея? Кто этот человек, которому всё самое тяжёлое, самое чёрное заползёт в глотку? - И пастух откусил, как советовал ему крик мой; откусил голову змеи! Далеко отплюнул он её - и вскочил на ноги. - Ни пастуха, ни человека более - предо мной стоял преображённый, просветлённый, который смеялся! Никогда ещё на земле не смеялся человек так, как он смеялся! О братья мои, я слышал смех, который не был смехом человека, - и теперь пожирает меня жажда, тоска, которая никогда не стихнет во мне. Желание этого смеха пожирает меня: о, как вынесу я ещё жизнь? И как вынес бы я теперь смерть! - Так говорил Заратустра.
О блаженстве против воли С такими загадками и с горечью в сердце плыл Заратустра по морю. Но на четвёртый день странствования, когда он уже был далеко от блаженных островов и от своих друзей, он превозмог всю свою печаль: победоносно, твёрдой ногою стоял он снова на пути своей судьбы. И так говорил тогда Заратустра к своей ликующей совести: - Опять я один и хочу им быть, один с ясным небом и свободным морем; и снова послеполуденное время вокруг меня. В послеполуденное время обрёл я некогда впервые своих друзей, также в послеполуденное время вторично обрёл я их: в тот час, когда становится более спокойным всякий свет. Ибо частички счастья, блуждающие ещё между небом и землёй, ищут пристанища себе в светлой душе: теперь от счастья стал более спокойным всякий свет. О послеполуденное время моей жизни! Однажды спустилось также и моё счастье в долину искать себе пристанища: тогда обрело оно эти открытия, гостеприимные души. О послеполуденное время моей жизни! Чего не отдал бы я, чтобы иметь одно: живое насаждение моих мыслей и утренний рассвет моей высшей надежды! Последователей искал некогда созидающий и детей своей надежды - и вот оказалось, что он не может найти их иначе, как сам впервые создав их. Так и я нахожусь среди своего дела, идя к своим детям и возвращаясь от них: ради своих детей должен Заратустра довершить самою себя. Ибо от всего сердца любят только своё дитя и своё дело; и где есть великая любовь к самому себе, там служит она признаком беременности, - так замечал я. Ещё цветут мои дети своей первой весною; стоя близко друг к другу, вместе колеблемые ветром деревья моего сада и лучшей земли. И поистине! Где такие деревья стоят близко друг к другу, там находятся блаженные острова! Но когда-нибудь я вырою их и рассажу каждое отдельно: чтобы научилось оно одиночеству, упорству и осторожности. Суковатым и изогнутым, с гибкой твёрдостью должно стоять оно у моря, живым маяком непобедимой жизни. Там, где бури низвергаются в море и хобот гор пьёт воду, там должно стоять каждое из них, днём и ночью, на страже, чтобы испытать и познать себя. Испытано и познано должно быть оно, чтобы знать, моего ли оно рода и происхождения, - господин ли оно упорной воли, молчаливо ли, даже когда говорит, и делает ли вид, что берёт, отдавая: - чтобы стать некогда моим последователем и созидающим и празднующим вместе с Заратустрой - таким, что пишет мою волю на моих скрижалях: для более полного довершения всех вещей. И ради него и подобных ему должен я довершить самого себя, поэтому бегу я теперь своего счастья и отдаю себя в жертву всем несчастьям - чтобы испытать и познать себя в последний раз. И поистине, настало время мне уходить; и тень странника, и поздняя пора, и самый тихий час - всё говорило мне: «Давно пора!» Ветер проникал в замочную скважину и говорил: «Иди!» Дверь лукаво распахивалась и говорила: «Уходи!» Но я лежал, прикованный любовью к своим детям: желание любви наложило на меня эти узы, так что я сделался жертвою своих детей и из-за них потерял себя. Желать - это уже значит для меня: потерять себя. У меня есть вы, мои дети! В этом обладании всё должно быть уверенностью и ничто не должно быть желанием. Но солнце моей любви пылало надо мной, в собственном соку варился Заратустра, - тогда пронеслись тень и сомнение надо мной. Я уже жаждал мороза и зимы. «О, если бы мороз и зима заставили меня снова дрожать от стужи и щёлкать зубами!» - вздыхал я, - тогда поднялись от меня ледяные туманы. Моё прошлое вскрыло свои могилы, проснулось много страдания, заживо погребённого: оно лишь дремало, сокрытое в саване. Так всё кричало мне знаками: «Пора!» Но я - не слушал; пока наконец не зашевелилась моя бездна и моя мысль не укусила меня. О бездонная мысль, ты - моя мысль! Когда же найду я силу слышать, как ты роешь, и не дрожать более? До самой гортани стучит моё сердце, когда я слышу, как ты роешь! Даже твоё молчание душит меня, ты, бездонная молчальница! Никогда ещё не решался я вызвать тебя наружу: довольно того уже, что носил я тебя - с собою! Ещё не был я достаточно силён для последней смелости льва и дерзости его. Твоя тяжесть всегда была для меня уже достаточно ужасной; но когда-нибудь я должен найти силу и голос льва, который вызовет тебя наружу! И когда я преодолею это в себе, тогда преодолею я ещё и нечто большее; и победа должна быть печатью моего довершения! А до тех пор я блуждаю ещё по неведомым морям; случай льстит мне и ласкает меня; я смотрю вперёд и назад - и не вижу конца. Ещё не наступил час моей последней борьбы - или он только что настаёт? Поистине, с коварной прелестью смотрят на меня кругом море и жизнь! О послеполуденное время моей жизни! О счастье, предвестник вечера! О пристань в открытом море! О мир в неизвестности! Как не доверяю я вам всем! Поистине, я не доверяю вашей коварной прелести! Я похож на влюблённого, который не доверяет слишком бархатной улыбке. Как он, ревнивец, отталкивает от себя возлюбленную, оставаясь нежным даже в своей суровости, - так и я отталкиваю от себя этот блаженный час. Прочь от меня, блаженный час! С тобой пришло ко мне блаженство против воли! Готовый к своему самому глубокому страданию, стою я здесь: не вовремя пришёл ты! Прочь от меня, блаженный час! Лучше ищи себе пристанища там - у моих детей! Спеши и благослови их ещё до вечера моим счастьем! Уже наступает вечер: солнце садится. Удалилось моё счастье! - Так говорил Заратустра. И он ждал своего несчастья всю ночь - но ждал напрасно. Ночь оставалась ясной и тихой, и счастье само приближалось к нему всё ближе и ближе. А к утру засмеялся Заратустра в сердце своём и сказал насмешливо: «Счастье бегает за мной. Это потому, что я не бегаю за женщинами. А счастье - женщина».
Перед восходом солнца О небо надо мной, чистое! Глубокое! Бездна света! Взирая на тебя, я трепещу от божественных порывов. Броситься в твою высоту - в этом моя глубина! Укрыться в твоей чистоте - в этом моя невинность! Бога скрывает красота его - так и ты скрываешь свои звёзды. Ты безмолвствуешь - так вещаешь ты мне свою мудрость. Безмолвно над бушующим морем поднялось ты сегодня, твоя любовь и твоя стыдливость открываются моей бушующей душе. В том, что пришло ты ко мне, прекрасное, скрытое в своей красоте, что безмолвно говоришь ты мне, открываясь в своей мудрости: О, неужели не угадал бы я всей стыдливости твоей души! Перед восходом солнца пришло ты ко мне, самому одинокому. Мы друзья с тобою изначала: у нас едины скорбь, и страх, и дно; даже солнце у нас общее. Мы не говорим друг с другом, ибо знаем слишком многое: мы безмолвствуем, мы улыбками сообщаем друг другу наше знание. Не свет ли ты моего пламени? Не живёт ли в тебе душа - сестричка моего понимания? Вместе учились мы всему; вместе учились мы подниматься над собою к себе самим и безоблачно улыбаться: безоблачно улыбаться вниз, светлыми очами и из огромной дали, в то время как под нами струятся, как дождь, насилие, и цель, и вина. И если блуждал я один, - чего алкала душа моя по ночам и на тропинках заблуждения? И если поднимался я на горы, кого, как не тебя, искал я на горах? И все мои странствования и восхождения на горы - разве не были они лишь необходимостью, чтобы помочь неумелому; лететь только хочет вся воля моя, лететь до тебя! И кого ненавидел я более, как не ползущие облака и всё, что пятнает тебя? И даже свою собственную ненависть ненавидел я, потому что она пятнала тебя! Ползущие облака ненавижу я, этих крадущихся хищных кошек: они отнимают у тебя и у меня, что есть у нас общего, - огромное, безграничное Да и Аминь! Мы ненавидим ползущие облака, этих посредников и смесителей - этих половинчатых, которые не научились ни благословлять, ни проклинать от всего сердца. Лучше буду я сидеть в бочке под закрытым небом или в бездне без неба, чем видеть тебя, ясное небо, запятнанным ползущими облаками! И часто хотелось мне их скрепить зубчатыми золотыми проволоками молний, чтобы мог я, подобно грому, барабанить по вздутому животу их: гневно барабанить, ибо они крадут у меня твоё Да и Аминь, ты, небо чистое надо мною! Светлое! Ты бездна света! - ибо они крадут у тебя моё Да и Аминь! Ибо легче мне переносить шум, и гром, и проклятие непогоды, чем это осторожное, нерешительное кошачье спокойствие; и даже среди людей ненавижу я всего больше всех тихонько ступающих, половинчатых и неопределённых, нерешительных, медлительных, как ползущие облака. И «кто не может благословлять, должен научиться проклинать!» - это ясное наставление упало мне с ясного неба, эта звезда блестит даже в тёмные ночи на моём небе. Но я благословляю и утверждаю, если только ты окружаешь меня, ты, чистое! Ясное! Ты, бездна света! - во все бездны несу я тогда своё благословляющее утверждение. Я стал благословляющим и утверждающим: я долго боролся и был борцом, чтобы иметь наконец руки свободными для благословения. И вот моё благословение: над каждою вещью быть её собственным небом, её круглым куполом, её лазурным колоколом и вечным спокойствием - и блажен, кто так благословляет! Ибо все вещи крещены у родника вечности и по ту сторону добра и зла; а добро и зло суть только бегущие тени, влажная скорбь и ползущие облака. Поистине, это благословение, а не хула, когда я учу: «над всеми вещами стоит небо-случай, небо-невинность, небо-неожиданность, небо-задор». «Случай» - это самая древняя аристократия мира, её возвратил я всем вещам, я избавил их от подчинения цели. Эту свободу и эту безоблачность неба поставил я, как лазурный колокол, над всеми вещами, когда я учил, что над ними и через них никакая «вечная воля» - не хочет. Это дерзновение и это безумие поставил я на место той воли, когда я учил: «Всюду одно невозможно - разумный смысл!» Хотя немного разума, семя мудрости рассеяно от звезды до звезды, эта закваска примешана ко всем вещам: из-за безумия примешана мудрость ко всем вещам! Немного мудрости ещё возможно; но эту блаженную уверенность находил я во всех вещах: они предпочитают танцевать - на ногах случая. О небо надо мною, ты, чистое! Высокое! Теперь для меня в том твоя чистота, что нет вечного паука-разума и паутины его: - что ты место танцев для божественных случаев, что ты божественный стол для божественных игральных костей и играющих в них! - Но ты краснеешь? Не сказал ли я того, чего нельзя высказывать? Не произнёс ли я хулы, желая благословить тебя? Или покраснело ты от стыда, что находимся мы вдвоём? - Не приказываешь ли ты мне удалиться и замолчать, ибо теперь - день приближается? Мир так глубок, как день помыслить бы не смог. Не всё дерзает говорить перед лицом дня. Но день приближается - и мы должны теперь расстаться! О небо надо мною, ты, стыдливое! Пылающее! О ты, моё счастье перед восходом солнца! День приближается - и мы должны теперь расстаться! Так говорил Заратустра.
|
|
|
Об умаляющей добродетели
1 Спустившись на сушу, Заратустра не направился прямо на свою гору и в свою пещеру, а прошёлся по разным дорогам, всюду задавая вопросы и осведомляясь о многом, так что, шутя, он говорил о себе самом: «Вот река, многими извивами возвращающаяся к источнику своему!» Ибо он хотел узнать, что случилось с человеком в отсутствие его: стал ли он более великим или меньше прежнего? И однажды увидел он ряд новых домов; дивился он этому и сказал: «Что означают дома эти? Поистине, не великая душа построила их по своему подобию! Не глупый ли ребёнок вынул их из своего ящика с игрушками? Пусть бы другой ребёнок опять уложил их в свой ящик! А эти комнаты и каморки: могут ли люди выходить из них и входить туда? Они кажутся мне сделанными для шелковичных червей или для кошек-лакомок, которые не прочь дать полакомиться и собою!» И Заратустра остановился и задумался. Наконец он сказал с грустью: «Всё измельчало! Повсюду вижу я низкие ворота: кто подобен мне, может ещё пройти в них, но - он должен нагнуться! О, когда же вернусь я на мою родину, где я не должен более нагибаться - не должен более нагибаться перед маленькими!» - И Заратустра вздохнул и устремил взор свой вдаль. В тот же день сказал он речь свою об умаляющей добродетели.
2 Я хожу среди этих людей и дивлюсь: они не прощают мне, что я не завидую добродетелям их. Они огрызаются на меня, ибо я говорю им: маленьким людям нужны маленькие добродетели, - ибо трудно мне согласиться, чтобы маленькие люди были нужны! Я похож здесь на петуха в чужом птичнике, которого клюют даже куры; но оттого не сержусь я на этих кур. Я вежлив с ними, как со всякой маленькой неприятностью; быть колючим по отношению ко всему маленькому кажется мне мудростью, достойной ежа. Все они говорят обо мне, сидя вечером у очага, - они говорят обо мне, но никто не думает - обо мне! Вот новая тишина, которой я научился: их шум вокруг меня накидывает покрывало на мои мысли. Они шумят между собой: «Что несёт нам эта тёмная туча? берегитесь, чтобы не принесла она нам заразы!» И недавно одна женщина отдёрнула своего ребёнка, тянувшегося ко мне. «Унесите детей! - кричала она. - Такие глаза опаляют детские души». Они кашляют, когда я говорю: они думают, что кашель - возражение против могучих ветров, - они нисколько не догадываются о шуме моего счастья! «У нас ещё нет времени для Заратустры» - так возражают они; но что толку во времени, у которого «нет времени» для Заратустры? И даже когда они восхваляют меня - разве мог бы заснуть я на славе их? Терновый пояс - хвала их для меня: я испытываю зуд, даже когда снимаю его. И вот чему научился я у них: тот, кто хвалит, делает вид, будто воздаёт он должное, но на самом деле он хочет получить ещё больше! Спросите у моей ноги, нравится ли ей их манера хвалить и привлекать к себе! Поистине, при таком такте и при таком тик-таке не хочет она ни танцевать, ни оставаться в покое. Они пробуют хвалить мне маленькую добродетель и привлечь меня к ней; в тик-так маленького счастья хотели бы они увлечь мою ногу. Я хожу среди этих людей и дивлюсь: они измельчали и всё ещё мельчают - и делает это их учение о счастье и добродетели. Они ведь и в добродетели скромны, ибо они ищут довольства. А с довольством может мириться только скромная добродетель. Правда, и они учатся шагать по-своему и шагать вперёд; но я называю это ковылянием. - И этим мешают они всякому, кто спешит. И многие из них идут вперёд и смотрят при этом назад, вытянув шею: я охотно толкаю их. Ноги и глаза не должны ни лгать, ни изобличать друг друга во лжи. Но много лжи у маленьких людей. Некоторые из них обнаруживают свою волю, но большинство лишь служит чужой воле. Некоторые из них искренни, ни большинство - плохие актёры. Есть между ними актёры бессознательные и актёры против воли, - искренние всегда редки, особенно искренние актёры. Качества мужа здесь редки; поэтому их женщины становятся мужчинами. Ибо только тот, кто достаточно мужчина, освободит в женщине - женщину. И вот худшее лицемерие, что встретил я у них: даже те, кто повелевают, подделываются под добродетели тех, кто служит им. «Я служу, ты служишь, мы служим» - так молится здесь лицемерие господствующих, - но горе! если первый господин есть только первый слуга! Ах, даже в их лицемерие залетело любопытство моего взора; и я хорошо угадал их счастье мухи и их жужжание на освещённом солнцем оконном стекле. Сколько вижу я доброты, столько и слабости. Сколько справедливости и сострадания, столько и слабости. Все они круглы, аккуратны и благосклонны друг к другу, как круглы, аккуратны и благосклонны песчинки одна к другой. Скромно обнять маленькое счастье - это называют они «смирением»! и при этом они уже скромно косятся на новое маленькое счастье. В сущности в своей простоте они желают лишь одного: чтобы никто не причинял им страдания. Поэтому они предупредительны к каждому и делают ему добро. Но это трусость - хотя бы и называлась она «добродетелью». - И когда этим маленьким людям случается говорить грубо - я слышу в голосе их лишь хрипоту: ибо всякий сквозняк - делает их хриплыми. Хитры они, и у добродетелей их хитрые пальцы. Но им недостаёт кулаков, их пальцы не умеют сжиматься в кулак. Добродетелью считают они всё, что делает скромным и ручным; так превратили они волка в собаку и самого человека в лучшее домашнее животное человека. «Мы поставили наш стул посередине, - так говорит мне ухмылка их, - одинаково далеко от умирающего гладиатора и довольных свиней». Но это - посредственность; хотя бы и называлась она умеренностью.
3 Я хожу среди этих людей и роняю много слов; но они не умеют ни брать, ни хранить. Они удивляются, что я не пришёл обличать их похоти и пороки; но поистине, я не пришёл также предостерегать от карманных воров! Они удивляются, что я не желаю оттачивать и накачивать их ум; как будто им мало ещё умников, тонких, чей голос скрипит, как грифель по аспидной доске! И когда я кричу: «Кляните всех трусливых демонов в вас, которые желали бы визжать, крестом складывать руки и поклоняться», они восклицают: «Заратустра - безбожник». И особенно кричат об этом их проповедники смирения - да, именно им люблю я кричать в самое ухо: да! Я - Заратустра, безбожник! Проповедники смирения! Всюду, где есть слабость, болезнь и струпья, они ползают, как вши; и только моё отвращение мешает мне давить их. Ну что ж! Вот моя проповедь для их ушей: я - Заратустра, безбожник, который говорит «кто безбожнее меня, чтобы я мог радоваться его наставлению?» Я - Заратустра, безбожник: где найду я подобных себе? Подобны мне все, кто отдают себя самих своей воле и сбрасывают с себя всякое смирение. Я - Заратустра, безбожник: я варю каждый случай в моём котле. И только когда он там вполне сварится, я приветствую его как мою пищу. И поистине, многие случаи повелительно приближались ко мне; но ещё более повелительно говорила к ним моя воля, - и тотчас стояли они на коленях, - умоляя, чтобы дал я им пристанище и оказал им сердечный приём, и льстиво уговаривая: «Видишь, о Заратустра, так только друг приближается к другу!» - Но что говорю я там, где нет ни у кого моих ушей! И так стану я взывать ко всем ветрам: - Вы все мельчаете, вы, маленькие люди! Вы распадаетесь на крошки, вы, любители довольства! Вы погибнете ещё - от множества ваших маленьких добродетелей, от множества ваших мелких упущений, от вашего постоянного маленького смирения! Вы слишком щадите, слишком уступаете: такова почва, на которой произрастаете вы! Но чтобы дерево стало большим, для этого должно оно обвить крепкие скалы крепкими корнями! Даже то, чего вы не исполняете, помогает ткать ткань всего человеческого будущего; даже ваше ничто есть паутина и паук, живущий кровью будущего. И когда вы берёте, вы как бы крадёте, вы, маленькие добродетельные люди; но и среди мошенников говорит честь: «Надо красть только там, где нельзя грабить». «Даётся» - таково учение смирения. Но я говорю вам, вы, любители довольства: берётся и будет всё больше браться от вас! Ах, если бы вы сбросили с себя всякое полухотение и решительно отдались и лени и делу! Ах, если бы вы поняли мои слова: «Делайте, пожалуй, всё, что вы хотите, - но прежде всего будьте такими, которые могут хотеть! Любите, пожалуй, своего ближнего, как себя, - но прежде всего будьте такими, которые любят самих себя - любят великой любовью, любят великим презрением!» Так говорит Заратустра, безбожник. - Но что говорю я там, где нет ни у кого моих ушей! Здесь ещё целым часом рано для меня. Свой собственный провозвестник я среди этих людей, свой собственный крик петуха среди тёмных улиц. Но приближается их час! Приближается также и мой! Час от часу становятся они меньше, беднее, бесплоднее - бедная трава! бедная земля! И скоро будут они стоять, подобно сухой степной траве, и поистине, усталые от себя самих, - и томимые скорее жаждой огня, чем воды! О благословенный час молнии! О тайна перед полуднем! - в блуждающие огни некогда превращу я их и в провозвестников огненными языками: - возвещать будут они некогда огненными языками: он приближается, он близок, великий полдень! Так говорил Заратустра.
На горе Елеонской Зима, злая гостья, сидит у меня в доме; посинели мои руки от её дружеских рукопожатий. Я уважаю её, эту злую гостью, но охотно оставляю её сидеть одну. Охотно убегаю я от неё; и если бежишь хорошо, то и убегаешь от неё! С тёплыми ногами, с тёплыми мыслями бегу я туда, где стихает ветер, - в освещённый солнцем уголок моей горы Елеонской. Так смеюсь я над моей суровою гостьей и благодарен ей ещё за то, что она ловит у меня в доме мух и заставляет стихать разный мелкий шум. Ибо она не любит, когда поёт комар или даже целых два; она делает улицу пустынной, так что лунный свет боится проникать туда ночью. Она суровая гостья, - но я чту её и не молюсь, подобно неженкам, пузатому идолу огня. Лучше немного пощёлкать зубами, чем молиться идолам! - так хочет род мой. И особенно ненавижу я всех идолов огня, пылких, дымящихся и удушливых. Кого я люблю, того люблю я больше зимою, чем летом; лучше и смелее смеюсь я над моими врагами, с тех пор как зима сидит у меня в доме. Поистине, смело даже тогда, когда я заползаю в постель: тогда смеётся и шалит моё укрывшееся счастье и мои обманчивые сны начинают смеяться. Разве я - ползаю? Никогда в жизни не ползал я перед сильными; и если лгал я когда-нибудь, то лгал из любви. Поэтому весел я и на зимней постели. Скромная постель греет меня больше, чем роскошная, ибо я ревнив к своей бедности. А зимою она больше всего верна мне. Злобою начинаю я каждый день, я смеюсь над зимою холодной ванною - за это ворчит на меня моя строгая гостья. Также люблю я её щекотать маленькой восковой свечкой - чтобы она наконец выпустила небо из пепельно-серых сумерек. Особенно злым бываю я утром - в ранний час, когда звенит ведро у колодца и раздаётся на серых улицах тёплое ржание лошадей: С нетерпением жду я, чтобы взошло наконец ясное небо, зимнее снежнобородое небо, старик, белый как лунь, - молчаливое зимнее небо, часто умалчивающее даже о своём солнце! Не у него ли научился я долгому, светлому молчанию? Или оно научилось ему у меня? Или каждый из нас сам изобрёл его? Тысячекратно происхождение всех хороших вещей: все хорошие весёлые вещи прыгают от радости в бытие - как могли бы они это сделать - только один раз! Хорошая, весёлая вещь также долгое молчание, и хорошо также смотреть, подобно зимнему небу, с ясным круглоглазым лицом: - скрывать, подобно ему, своё солнце и свою непреклонную волю-солнце; поистине, хорошо изучил я это искусство и это зимнее веселье! Моя самая любимая злоба и искусство в том, чтобы моё молчание научилось не выдавать себя молчанием. Гремя словами и игральными костями, дурачу я тех, кто торжественно ждёт, - от всех этих строгих надсмотрщиков должна ускользнуть моя воля и цель. Чтобы никто не мог видеть основы и последней воли моей, - для этого изобрёл я долгое светлое молчание. Многих умных встречал я: они закрывали покрывалом своё лицо и мутили свою воду, чтобы никто не мог насквозь видеть их. Но именно к ним обращались более умные из среды недоверчивых и грызущих орехи: именно у них вылавливали они наиболее припрятанную рыбу их! Но умы светлые, смелые и прозрачные - они, по-моему, наиболее умные из всех молчаливых: так глубока основа их, что даже самая прозрачная вода - не выдаёт её. Ты, снежнобородое молчаливое зимнее небо, ты, круглоглазая лунь надо мною! О ты, небесный символ моей души и её радости! И разве не должен я прятаться, как проглотивший золото, - чтобы не распластали мою душу? Разве не должен я пользоваться ходулями, чтобы не заметили моих длинных ног, - все эти завистники и ненавистники, окружающие меня? Эти удушливые, тепличные, изношенные, отцветшие, истосковавшиеся души - как могла бы их зависть вынести моё счастье! Поэтому я показываю им только зиму и лёд на моих вершинах - и не показываю, что моя гора окружена также всеми солнечными поясами! Они слышат только свист моих зимних бурь - и не слышат, что ношусь я и по тёплым морям, как тоскующие, тяжёлые, горячие южные ветры. Они сожалеют также о моих нечаянностях и случайностях - но моё слово гласит: «Предоставьте случаю идти ко мне: невинен он, как малое дитя!» Как могли бы они вынести моё счастье, если бы я не наложил несчастий, зимней стужи, шапок из белого медведя и покровов из снежного неба на моё счастье! - если бы сам я не питал жалости к их состраданию: к состраданию этих завистников и ненавистников! Если бы сам я не вздыхал и не дрожал пред ними от холода и не одевался терпеливо, как в шубу, в сострадание их! В том мудрая блажь и благостыня моей души, что не прячет она своей зимы и своих морозных бурь, она не прячет также и своего озноба. Для одного одиночество есть бегство больного; для другого одиночество есть бегство от больных. Пусть слышат они, как дрожу и вздыхаю я от зимней стужи, все эти бедные, завистливые негодники, окружающие меня! Несмотря на эти вздохи и дрожь, всё-таки бежал я из их натопленных комнат. Пусть они жалеют меня и вздыхают вместе со мною о моём ознобе: «от льда познания он замёрзнет ещё!» - так жалуются они. А я тем временем бегаю всюду с тёплыми ногами на моей горе Елеонской; в освещённом солнцем уголку моей горы Елеонской пою и смеюсь я над всяким состраданием. Так пел Заратустра.
О прохождении мимо Так, медленно проходя среди многих народов и через различные города, вернулся Заратустра окольным путём в свои горы и свою пещеру. И вот, подошёл он неожиданно к воротам большого города; но здесь бросился к нему с распростёртыми руками беснующийся шут и преградил ему дорогу. Это был тот самый шут, которого народ называл «обезьяной Заратустры»: ибо он кое-что перенял из манеры его говорить и охотно черпал из сокровищницы его мудрости. И шут так говорил к Заратустре: «О Заратустра, здесь большой город; тебе здесь нечего искать, а потерять ты можешь всё. К чему захотел ты вязнуть в этой грязи? Пожалей свои ноги! Плюнь лучше на городские ворота и - вернись назад! Здесь ад для мыслей отшельника: здесь великие мысли кипятятся заживо и развариваются на маленькие. Здесь разлагаются все великие чувства: здесь может только громыхать погремушка костлявых убогих чувств! Разве ты не слышишь запаха бойни и харчевни духа? Разве не стоит над этим городом смрад от зарезанного духа? Разве не видишь ты, что души висят здесь, точно обвисшие, грязные лохмотья? - И они делают ещё газеты из этих лохмотьев! Разве не слышишь ты, что дух превратился здесь в игру слов? Отвратительные слова-помои извергает он! - И они делают ещё газеты из этих слов-помоев! Они гонят друг друга и не знают куда? Они распаляют друг друга и не знают зачем? Они бряцают своей жестью, они звенят своим золотом. Они холодны и ищут себе тепла в спиртном; они разгорячены и ищут прохлады у замёрзших умов; все они хилы и одержимы общественным мнением. Все похоти и пороки здесь у себя дома; но существуют здесь также и добродетельные, существует здесь много услужливой, служащей добродетели: Много услужливой добродетели с пальцами-писаками и с твёрдым седалищем и ожидалищем; она благословлена мелкими надгрудными звёздами и набитыми трухой, плоскозадыми дочерьми. Существует здесь также много благочестия, много лизоблюдов и льстивых ублюдков перед богом воинств. Ибо «сверху» сыплются звёзды и милостивые плевки; вверх тянется каждая беззвёздная грудь. У месяца есть свой двор и при дворе - свои придурки; но на всё, что исходит от двора, молится нищая братия и всякая услужливая нищенская добродетель. «Я служу, ты служишь, мы служим» - так молится властелину всякая услужливая добродетель: чтобы заслуженная звезда прицепилась наконец ко впалой груди! Но месяц вращается ещё вокруг всего земного: так вращается и властелин вокруг самого-что-ни-на-есть земного, - а это есть золото торгашей. Бог воинств не есть бог золотых слитков; властелин предполагает, а торгаш - располагает! Во имя всего, что есть в тебе светлого, сильного и доброго, о Заратустра! плюнь на этот город торгашей и вернись назад! Здесь течёт кровь гниловатая и тепловатая и пенится по всем венам; плюнь на большой город, на эту большую свалку, где пенится всякая накипь! Плюнь на город подавленных душ и впалых грудей, язвительных глаз и липких пальцев - на город нахалов, бесстыдников, писак, пискляк, растравленных тщеславцев - где всё скисшее, сгнившее, смачное, мрачное, слащавое, прыщавое, коварное нарывает вместе - плюнь на большой город и вернись назад!» - Но здесь прервал Заратустра беснующегося шута и зажал ему рот. «Перестань наконец! - воскликнул Заратустра. - Мне давно уже противны твоя речь и твоя манера говорить! Зачем же так долго жил ты в болоте, что сам должен был сделаться лягушкой и жабою? Не течёт ли теперь у тебя самого в жилах гнилая, пенистая, болотная кровь, что научился ты так квакать и поносить? Почему не ушёл ты в лес? Или не пахал землю? Разве море не полно зелёными островами? Я презираю твоё презрение, и, если ты предостерегал меня, - почему же не предостерёг ты себя самого? Из одной только любви воспарит полёт презрения моего и предостерегающая птица моя: но не из болота! - Тебя называют моей обезьяной, ты, беснующийся шут; но я называю тебя своей хрюкающей свиньёй - хрюканьем портишь ты мне мою похвалу глупости. Что же заставило тебя впервые хрюкать? То, что никто достаточно не льстил тебе: поэтому и сел ты вблизи этой грязи, чтобы иметь основание вдоволь хрюкать, - чтобы иметь основание вдоволь мстить! Ибо месть, ты, тщеславный шут, и есть вся твоя пена, я хороню разгадал тебя! Но твоё шутовское слово вредит мне даже там, где ты прав! И если бы слово Заратустры было даже сто раз право, - ты всё-таки вредил бы мне - моим словом!» Так говорил Заратустра; и он посмотрел на большой город, вздохнул и долго молчал. Наконец он так говорил: Мне противен также этот большой город, а не только этот шут. И здесь и там нечего улучшать, нечего ухудшать! Горе этому большому городу! - И мне хотелось бы уже видеть огненный столб, в котором сгорит он! Ибо такие огненные столбы должны предшествовать великому полдню. Но всему своё время и своя собственная судьба. Но такое поучение даю я тебе, шут, на прощание: где нельзя уже любить, там нужно - пройти мимо! - Так говорил Заратустра и прошёл мимо шута и большого города.
Об отступниках
1 Ах, всё уже поблекло и отцвело, что ещё недавно зеленело и пестрело на этом лугу! И сколько мёду надежды уносил я отсюда в свои улья! Все эти юные сердца уже состарились - и даже не состарились! только устали, опошлились и успокоились: они называют это «мы опять стали набожны». Ещё недавно видел я их спозаранку выбегающими на смелых ногах; но их ноги познания устали, и теперь бранят они даже свою утреннюю смелость! Поистине, многие из них когда-то поднимали свои ноги, как танцоры, их манил смех в моей мудрости, - потом они одумались. Только что видел я их согбенными - ползущими ко кресту. Вокруг света и свободы когда-то порхали они, как мотыльки и юные поэты! Немного взрослее, немного мерзлее - и вот они уже нетопыри и проныры и печные лежебоки. Не потому ли поникло сердце их, что, как кит, поглотило меня одиночество? Быть может, долго, с тоскою, тщетно прислушивалось их ухо к призыву труб моих и моих герольдов? - Ах! Всегда было мало таких, чьё сердце надолго сохраняет терпеливость и задор; у таких даже дух остаётся выносливым. Остальные малодушны. Остальные - это всегда большинство, вседневность, излишек, многое множество - все они малодушны. Кто подобен мне, тому встретятся на пути переживания, подобные моим, - так что его первыми товарищами будут трупы и скоморохи. Его вторыми товарищами - те, кто назовут себя верующими в него: живая толпа, много любви, много безумия, много безбородого почитания. Но к этим верующим не должен привязывать своего сердца тот, кто подобен мне среди людей; в эти вёсны и пёстрые луга не должен верить тот, кто знает род человеческий, непостоянный и малодушный! Если бы могли они быть иными, они и хотели бы иначе. Всё половинчатое портит целое. Что листья блекнут, - на что тут жаловаться! Оставь их лететь и падать, о Заратустра, и не жалуйся! Лучше подуй на них шумящими ветрами, - подуй на эти листья, о Заратустра, чтобы всё увядшее скорей улетело от тебя!
2 «Мы опять стали набожны» - так признаются эти отступники; и многие из них ещё слишком малодушны, чтобы признаться в этом. Им смотрю я в глаза, - им говорю я в лицо и в румянец их щёк: вы те, что снова молитесь! Но это позор - молиться! Не для всех, а для тебя, и для меня, и для тех, у кого в голове есть совесть. Для тебя это позор - молиться! Ты знаешь хорошо: твой малодушный демон, сидящий в тебе, охотно складывающий руки и опускающий их на колени и любящий удобства, - этот малодушный демон говорит тебе: есть Бог!» Но потому и принадлежишь ты к роду боящихся света, к тем, кому свет не даёт покоя; теперь должен ты с каждым днём всё глубже засовывать голову свою в ночь и чад! И поистине, ты хорошо выбрал час: ибо теперь вновь начинают вылетать ночные птицы. Час настал для всех боящихся света, час отдыха, когда они - не «отдыхают». Я слышу и чую: настал их час для охоты и торжественных шествий, не для дикой охоты, а для домашней, пустячной и вынюхивающей охоты людей тихо ступающих и тихо молящихся, - для охоты на чувствительных ханжей: все мышеловки для сердец теперь опять расставлены! И где ни поднимаю я завесы, отовсюду вылетает ночная бабочка. Не сидела ли она, спрятавшись вместе с другой ночной бабочкой? Ибо всюду чую я присутствие маленьких скрытых общин; а где есть приюты, там есть новые богомольцы и смрад от богомольцев. Они сидят по целым вечерам друг у друга и говорят: «Будем опять как малые дети и станем взывать к милосердному Богу!» - устами и желудком, которые испорчены набожными кондитерами. Или они смотрят долгими вечерами на хитрого, подстерегающего паука-крестовика, который сам проповедует мудрость паукам и так учит их: «Под крестами хорошо ткать паутину!» Или они сидят целыми днями с удочками у болота и оттого мнят себя глубокими, но кто удит там, где нет рыбы, того не назову я даже поверхностным! Или они с благочестивой радостью учатся играть на гуслях у песнопевца, который не прочь вгусляриться в сердца молодых бабёнок, - ибо устал он от старых баб и их похвал. Или они поучаются страху у полусумасшедшего учёного, ожидающего в тёмных комнатах появления духов, - тогда как дух совсем убегает от него! Или прислушиваются к старому бурчащему-урчащему бродяге-дудочнику, который научился у унылых ветров унылости звуков; теперь вторит он ветру и в унылых звуках проповедует уныние. А иные из них сделались даже ночными сторожами: они научились теперь трубить в рог, делать ночной обход и будить старьё, давно уже уснувшее. Пять слов из старья слышал я вчера ночью у садовой стены: они исходили от этих старых ночных сторожей, унылых и сухих. «Для отца он недостаточно заботится о своих детях: человеческие отцы делают это лучше!» - «Он слишком стар! Он уже совсем перестал заботиться о своих детях» - так отвечал другой ночной сторож. «Разве у него есть дети? Никто не может этого доказать, если он сам не докажет! Мне давно хотелось, чтобы он однажды основательно доказал это». «Доказал? Как будто он когда-нибудь что-нибудь доказывал! Доказательства ему трудно даются; он придаёт больше значения тому, чтобы ему верили». «Да! да! Вера делает его блаженным, вера в него. Такова привычка старых людей! То же будет и с нами!» - Так говорили между собой два старых ночных сторожа и пугала света и затем уныло трубили в свой рог: это происходило вчера ночью у садовой стены. У меня же сердце надрывалось со смеху, оно хотело вырваться и не знало, куда? и надорвало себе живот. Поистине, я умру оттого - что задохнусь со смеху, глядя на пьяных ослов и слушая ночных сторожей, сомневающихся в Боге. Разве не прошло давным-давно время для всех подобных сомнений? Кто стал бы ещё будить давно уснувшее старьё, страдающее светобоязнью! Уже давным-давно пришёл конец старым богам, - и поистине, у них был хороший, весёлый божественный конец! Они не «засумерились» до смерти, - об этом, конечно, лгут! Напротив: однажды они сами засмеяли себя - до смерти! Это случилось, когда самое безбожное слово было произнесено одним богом - слово: - «Бог един! У тебя не должно быть иного Бога, кроме меня!» - старая борода, сердитый и ревнивый Бог до такой степени забылся: И все боги смеялись тогда, качаясь на своих тронах, и восклицали: «Разве не в том божественность, что существуют боги, а не Бог!»
Имеющий уши да слышит. Так говорил Заратустра в городе, который любил он и который прозывался: «Пёстрая корова». Отсюда оставалось ему всего два дня пути, чтобы быть опять в своей пещере и у своих зверей; и душа его непрестанно радовалась близости возвращения.
Возвращение О, одиночество! Ты, отчизна моя, одиночество! Слишком долго жил я диким на дикой чужбине, чтобы не возвратиться со слезами к тебе! Теперь пригрози мне только пальцем, как грозит мать, теперь улыбнись мне, как улыбается мать, теперь скажи только: «А кто однажды, как вихрь, улетел от меня? - кто, расставаясь, кричал: слишком долго сидел я в одиночестве я разучился молчанию! Этому, конечно, ты научился теперь? О Заратустра, всё знаю я: и то, что в толпе ты был более покинутым, чем когда-либо один у меня! Одно дело - покинутость, другое - одиночество: этому - научился ты теперь! И что среди людей будешь ты всегда диким и чужим - диким и чужим, даже когда они любят тебя: ибо прежде всего хотят они, чтобы щадили их! Здесь же ты на родине и у себя дома; здесь можешь ты всё высказывать и вытряхивать все основания, здесь нечего стыдиться чувств затаённых и заплесневелых. Сюда приходят все вещи, ластясь к твоей речи и льстя тебе: ибо они хотят скакать верхом на твоей спине. Верхом на всех символах скачешь ты здесь ко всем истинам. Прямо и напрямик вправе ты говорить здесь ко всем вещам: и поистине, как похвала, звучит в их ушах, что один со всеми вещами - говорит прямиком! Но иное дело - покинутость. Ибо помнишь ли ты, о Заратустра? Когда твоя птица кричала над тобой, когда ты стоял в лесу в нерешимости, не зная, куда идти, около трупа: - когда ты говорил: пусть ведут меня мои звери! Опаснее быть среди людей, чем среди зверей, - это была покинутость! И помнишь ли ты ещё, о Заратустра? Когда ты сидел на своём острове, среди пустых вёдер источник вина, давая и раздавая, разливая и проливая себя жаждущим: - пока, наконец, ты не сидел один, жаждущий, среди пьяных и не жаловался по ночам: «Брать не есть ли большее наслаждение, чем давать? И красть не есть ли ещё большее наслаждение, чем брать?» - Это была покинутость! И помнишь ли ты ещё, о Заратустра? Когда приблизился твой самый тихий час и гнал тебя прочь от тебя самого, когда говорил он злым шёпотом: «Скажи своё слово и умри!» - когда он отравил тебе всё твоё ожидание и молчание и привёл в уныние твоё кроткое мужество, - это была покинутость!» О, одиночество! Ты, отчизна моя, одиночество! Как блаженно и нежно говорит мне твой голос! Мы не спрашиваем друг друга, мы не жалуемся друг другу, мы открыто идём вместе в открытые двери. Ибо открыто у тебя и светло: и даже часы бегут здесь более лёгкими шагами. В темноте время гнетёт больше, чем при свете. Здесь раскрываются мне слова и ларчики слов всякого бытия: здесь всякое бытие хочет стать словом, всякое становление хочет здесь научиться у меня говорить. Но там внизу - всякая речь напрасна! Там забыть и пройти мимо - лучшая мудрость: этому - научился я теперь! Кто хотел бы всё понять у людей, должен был бы ко всему прикоснуться. Но для этого у меня слишком чистые руки. Я не хочу уже вдыхать дыхания их; ах, зачем я так долго жил среди шума и зловонного дыхания их! О блаженная тишина вокруг меня! О чистый запах вокруг меня! О, как вдыхает эта тишина полною грудью чистое дыхание! О, как она прислушивается, эта блаженная тишина! Но там внизу - всё говорит, там всё пропускается мимо ушей. Там хоть в колокола звони про свою мудрость - торгаши на базаре перезвонят её звоном своих грошей! Всё у них говорит, никто не умеет уже понимать. Всё падает в воду, ничто уже не падает в глубокие родники. Всё у них говорит, но ничто не удаётся и не приходит к концу. Всё кудахчет, но кому же ещё хочется сидеть в гнезде и высиживать яйца? Всё у них говорит, всё заболтано. И что вчера ещё было слишком твёрдым для самого времени и зубов его, нынче висит изо рта у сегодняшних людей изгрызанным и обглоданным. Всё у них говорит, всё разглашается. И что некогда называлось тайной и сокровенностью душ глубоких, сегодня принадлежит уличным трубачам и другим бабочкам. О ты, странное человеческое существо! Ты - шум на тёмных улицах! Теперь лежишь ты опять позади меня: моя величайшая опасность лежит позади меня! В пощаде и жалости лежала всегда моя величайшая опасность; а всякое человеческое существо хочет, чтобы пощадили и пожалели его. С затаёнными истинами, с рукою дурня и с одураченным сердцем, богатый маленькою ложью сострадания - так жил я всегда среди людей. Переодетым сидел я среди них, готовый не узнавать себя, чтобы только переносить их, и стараясь уверить себя: «Глупец, ты не знаешь людей!» Перестают знать людей, когда живут среди них: слишком много напускного во всех людях, - что делать там дальнозорким, дальногорьким глазам! И когда они не узнавали меня - я, глупец, щадил их за это больше, чем себя: привыкнув строго относиться к себе и часто ещё мстя самому себе за эту пощаду. Искусанный ядовитыми мухами, изрытый, подобно камню, бесчисленными каплями злобы, так сидел я среди них и ещё старался уверить себя: «Невинно всё ничтожное в своём ничтожестве!» Особенно тех, кто называли себя «добрыми», находил я самыми ядовитыми мухами: они кусают в полной невинности, они лгут в полной невинности; как могли бы они быть ко мне - справедливыми! Кто живёт среди добрых, того учит сострадание лгать. Сострадание делает удушливым воздух для всех свободных душ. Ибо глупость добрых неисповедима. Скрывать себя самого и своё богатство - этому научился я там внизу: ибо каждого считал я ещё за нищего духом. В том была ложь моего сострадания, что в отношении каждого я знал, - что в отношении каждого я видел и чуял, сколько было ему достаточно духа и сколько было уже слишком много для него! Их надутые мудрецы: я называл их мудрыми, а не надутыми, - так научился я проглатывать слова. Их могильщики: я называл их исследователями и испытателями, - так научился я подменять слова. Могильщики выкапывают болезни себе. Под старым хламом покоятся дурные испарения. Не надо взбалтывать топь. Надо жить на горах. Блаженными ноздрями вдыхаю я опять свободу гор! Наконец мой нос избавился от запаха всякого человеческого существа! Защекоченная свежим воздухом, как от шипучих вин, чихает моя душа, - чихает и весело приговаривает: на здоровье! Так говорил Заратустра.
О трояком зле
1 Во сне, последнем утреннем сне, стоял я сегодня на высокой скале - по ту сторону мира, держал весы и взвешивал мир. О, слишком рано утренняя заря подошла ко мне: пылающая, она разбудила меня, ревнивая! Она всегда ревнует меня к моему утреннему, знойному сну. Измеримым для того, у кого есть время, весомым для хорошего весовщика, достижимым для сильных крыльев, возможным для разгадки теми, кто щёлкает божественные орехи, - таким нашёл мой сон мир: Мой сон, смелый плаватель, полукорабль, полушквал, молчаливый, как мотылёк, нетерпеливый, как сокол, - как же нашлось у него сегодня терпение и время взвешивать мир! Не внушила ли ему это тайно моя мудрость, смеющаяся, бодрствующая мудрость дня, которая насмехается над всеми «бесконечными мирами»? Ибо она говорит: «Где есть сила, там становится хозяином и число: ибо у него больше силы». Как уверенно смотрел мой сон на этот конечный мир, без жажды нового, без жажды старого, без страха, без мольбы: - как будто наливное яблоко просилось в мою руку, спелое золотое яблоко с холодной, мягкой, бархатистой кожицей, - таким представлялся мне мир - как будто дерево кивало мне, с широкими ветвями, крепкое волею, согнутое для опоры и как алтарь для усталого путника, - таким стоял мир на моей высокой скале - как будто красивые руки несли навстречу мне ларец - ларец, открытый для восторга стыдливых, почтительных глаз, - таким нёсся сегодня навстречу мне мир - не настолько загадкой, чтобы спугнуть человеческую любовь, не настолько разгадкой, чтобы усыпить человеческую мудрость: человечески добрым был для меня сегодня мир, на который так зло клевещут! Как благодарю я свой утренний сон, что сегодня на заре взвесил я мир! Человечески добрым пришёл ко мне этот сон и утешитель сердец! И пусть днём поступлю я подобно ему, и пусть его лучшее послужит мне примером: хочу я теперь положить на весы три худшие вещи и по-человечески взвесить их. - Кто учил благословлять, тот учил и проклинать: какие же в мире три наиболее проклятые вещи? Их хочу я положить на весы. Сладострастие, властолюбие, себялюбие: они были до сих пор наиболее проклинаемы и больше всего опорочены и изолганы, - их хочу я по-человечески взвесить. Ну что ж! Здесь моя скала, а там море: оно подкатывается ко мне, косматое, льстивое, верный, старый, стоголовый чудовищный пёс, любимый мною.
Ну что ж! Здесь хочу я держать весы над бушующим морем; и свидетеля выберу я, чтобы следил он, - за тобой, ты, одинокое дерево, сильно благоухающее, с широко раскинутой листвою, любимое мною! По какому мосту идёт к будущему настоящее? Какое принуждение принуждает высокое склоняться к низкому? И что велит высшему - ещё расти вверх? - Теперь весы в равновесии и неподвижны: три тяжёлых вопроса я бросил на них, три тяжёлых ответа несёт другая чаша весов.
2 Сладострастие: жало и кол для всех носящих власяницу и презрителей тела и «мир», проклятый всеми потусторонниками: ибо оно вышучивает и дурачит всех наставников плутней и блудней. Сладострастие: для отребья медленный огонь, на котором сгорает оно; для всякого червивого дерева, для всех зловонных лохмотьев готовая пылающая и клокочущая печь. Сладострастие: для свободных сердец нечто невинное и свободное, счастье сада земного, избыток благодарности всякого будущего настоящему. Сладострастие: только для увядшего сладкий яд, но для тех, у кого воля льва, великое сердечное подкрепление и вино из вин, благоговейно сбережённое. Сладострастие: великий символ счастья для более высокого счастья и наивысшей надежды. Ибо многому обещан был брак и больше, чем брак, - многому, что более чуждо друг другу, чем мужчина и женщина, - и кто же вполне понимал, как чужды друг другу мужчина и женщина! Сладострастие: однако я хочу изгородить свои мысли и даже свои слова - чтобы не вторглись в сады мои свиньи и гуляки! - Властолюбие; пылающий бич для самых твёрдых сердец, жестокая пытка, которую самый жестокий приготовляет для себя самого; мрачное пламя живых костров. Властолюбие: злая узда, наложенная на самые тщеславные народы; пересмешник всякой сомнительной добродетели; оно ездит верхом на всяком коне и на всякой гордости. Властолюбие: землетрясение, сламывающее и взламывающее всё гнилое и пустое внутри; рокочущий, грохочущий, карающий разрушитель повапленных гробов; сверкающий вопросительный знак возле преждевременных ответов. Властолюбие: пред взором его человек пресмыкается, гнётся, раболепствует и становится ниже змеи и свиньи: пока наконец великое презрение не возопит в нём. - Властолюбие: грозный учитель великого презрения, которое городам и царствам проповедует прямо в лицо: «Убирайтесь прочь!» - пока сами они не возопят: «Пора нам убираться прочь!» Властолюбие: оно же заманчиво поднимается к чистым и одиноким и вверх к самодовлеющим вершинам, пылая, как любовь, заманчиво рисующая пурпурные блаженства на земных небесах. Властолюбие: но кто назовёт его любием, когда высокое стремится вниз к власти! Поистине, нет ничего больного и подневольного в такой прихоти и нисхождении! Чтобы одинокая вершина уединялась не навеки и не довольствовалась сама собой; чтобы гора спустилась к долине и ветры вершины к низинам: О, кто бы нашёл настоящее имя, чтобы окрестить и возвести в добродетель такую тоску! «Дарящая добродетель» - так назвал однажды Заратустра то, чему нет имени. И тогда случилось - и поистине, случилось в первый раз! - что его слово возвеличило себялюбие, цельное, здоровое себялюбие, бьющее ключом из могучей души - из могучей души, которой принадлежит высокое тело, красивое, победоносное и услаждающее, вокруг которого всякая вещь становится зеркалом, - гибкое, убеждающее тело, танцор, символом и вытяжкой которого служит душа, радующаяся себе самой. Саморадость таких тел и душ называет сама себя - «добродетелью». Своими словами о добре и зле огораживает себя такая саморадость, как священной рощею; именами своего счастья гонит она от себя всё презренное. Прочь от себя гонит она всё трусливое; она говорит: дурное - значит, трусливое! Достойным презрения кажется ей всякий, кто постоянно заботится, вздыхает и жалуется, а также кто собирает малейшие выгоды. Она презирает и всякую унылую мудрость: ибо, поистине, существует также мудрость, цветущая во мраке, мудрость ночных теней, постоянно вздыхающая: «Всё - суета!» Она не любит боязливой недоверчивости и тех, кто требует клятв вместо взоров и протянутых рук; также всякой слишком недоверчивой мудрости, - ибо таковы повадки душ трусливых. Ещё ниже ценит она слишком услужливого, кто тотчас, как собака, ложится на спину, смиренного; и существует также мудрость смиренная, по-собачьи униженная, смиренная и слишком услужливая. Ненавистен и мерзок ей тот, кто никогда не хочет защищаться, кто проглатывает ядовитые плевки и злобные взгляды, кто слишком терпелив, кто всё переносит и всем доволен: ибо таковы повадки раба. Раболепствует ли кто пред богами и стопами их, пред людьми и глупыми мнениями их: на всё рабское плюёт оно, это блаженное себялюбие! Дурно: так называет оно всё приниженное и приниженно-рабское, глаза моргающие и покорные, сокрушённые сердца и ту лживую, податливую породу, которая целует большими, трусливыми губами. И лже-мудрость: так называет оно всё, над чем мудрствуют рабы, старики и усталые, - и особенно всю дурную, суемудрую, перемудрившую глупость жрецов! Лже-мудрецы, однако, - это всё жрецы, все уставшие от мира и те, чья душа похожа на душу женщины и раба, - о, какую жестокую игру вели они всегда с себялюбием! И это должно было быть добродетелью и называться добродетелью, чтобы преследовать себялюбие! Быть «без себялюбия» - этого хотели бы с полным основанием сами себе все эти трусы и пауки-крестовики, уставшие от мира! Но для всех для них приближается теперь день, перемена, меч судьи, великий полдень: тогда откроется многое! И кто называет Я здоровым и священным, а себялюбие - блаженным, тот, поистине, говорит, что знает он, как прорицатель: «Вот, он приближается, он близок, великий полдень!» Так говорил Заратустра.
|
|
|
О духе тяжести
1 Уста мои - уста народа: слишком грубо и сердечно говорю я для шелковистых зайцев. И ещё более странным звучит моё слово для всех чернильных рыб и лисиц пера! Моя рука - рука дурня: горе всем столам и стенам и всему, что может дать место для старанья и для маранья дурня! Моя нога - чёртово копыто; ею семеню я рысцой чрез камень и пенёк, в поле вдоль и поперёк и, как дьявол, радуюсь всякому быстрому бегу. Мой желудок - должно быть, желудок орла? Ибо он любит больше всего мясо ягнёнка. Но, во всяком случае, он - желудок птицы. Вскормленный скудной, невинною пищей, готовый и страстно желающий летать и улетать - таков я: разве я немножко не птица! И особенно потому, что враждебен я духу тяжести, в этом также природа птицы; и поистине, я враг смертельный, враг заклятый, враг врождённый! О, куда только не летала и куда только не залетала моя вражда! Об этом я мог бы спеть песню - и хочу её спеть: хотя я один в пустом доме и должен петь её для своих собственных ушей. Есть, конечно, другие певцы, у которых только полный дом делает гортань их мягкой, руку красноречивой, взор выразительным, сердце бодрым, - на них не похож я.
2 Кто научит однажды людей летать, сдвинет с места все пограничные камни; все пограничные камни сами взлетят у него на воздух, землю вновь окрестит он - именем «лёгкая». Птица страус бежит быстрее, чем самая быстрая лошадь, но и она ещё тяжело прячет голову в тяжёлую землю; так и человек, не умеющий ещё летать. Тяжёлой кажется ему земля и жизнь; так хочет дух тяжести! Но кто хочет быть лёгким и птицей, тот должен любить себя самого, - так учу я. Конечно, не любовью больных и лихорадочных: ибо у них и собственная любовь дурно пахнет! Надо научиться любить себя самого - так учу я - любовью цельной и здоровой: чтобы сносить себя самого и не скитаться всюду. Такое скитание называется «любовью к ближнему»: с помощью этого слова до сих пор лгали и лицемерили больше всего, и особенно те, кого весь мир сносил с трудом. И поистине, это вовсе не заповедь на сегодня и на завтра - научиться любить себя. Скорее, из всех искусств это самое тонкое, самое хитрое, последнее и самое терпеливое. Ибо для собственника всё собственное бывает всегда глубоко зарытым; и из всех сокровищ собственный клад выкапывается последним - так устраивает это дух тяжести. Почти с колыбели дают уже нам в наследство тяжёлые слова и тяжёлые ценности: «добро» и «зло» - так называется это приданое. И ради них прощают нам то, что живём мы. И, кроме того, позволяют малым детям приходить к себе, чтобы вовремя запретить им любить самих себя, - так устраивает это дух тяжести. А мы - мы доверчиво тащим, что дают нам в приданое, на грубых плечах по суровым горам! И если мы обливаемся потом, нам говорят: «Да, жизнь тяжело нести!» Но только человеку тяжело нести себя! Это потому, что тащит он слишком много чужого на своих плечах. Как верблюд, опускается он на колени и даёт как следует навьючить себя. Особенно человек сильный и выносливый, способный к глубокому почитанию: слишком много чужих тяжёлых слов и ценностей навьючивает он на себя, - и вот жизнь кажется ему пустыней! И поистине! Даже многое собственное тяжело нести! Многое внутри человека похоже на устрицу, отвратительную и скользкую, которую трудно схватить, - так что благородная скорлупа с благородными украшениями должна заступиться за неё. Но и этому искусству надо научиться: иметь скорлупою прекрасный призрак и мудрое ослепление! И опять во многом можно ошибиться в человеке, ибо иная скорлупа бывает ничтожной и печальной и слишком уж скорлупой. Много скрытой доброты и силы никогда не угадывается: самые драгоценные лакомства не находят лакомок! Женщины знают это, самые лакомые; немного тучнее, немного худее - о, как часто судьба содержится в столь немногом! Трудно открыть человека, а себя самого всего труднее; часто лжёт дух о душе. Так устраивает это дух тяжести. Но тот открыл себя самого, кто говорит: это моё добро и моё зло; этим заставил он замолчать крота и карлика, который говорит: «Добро для всех, зло для всех». Поистине, не люблю я тех, у кого всякая вещь называется хорошей и этот мир даже наилучшим из миров. Их называю я вседовольными. Вседовольство, умеющее находить всё вкусным, - это не лучший вкус! Я уважаю упрямые, разборчивые языки и желудки, которые научились говорить «я», «да» и «нет». Но всё жевать и переваривать - это настоящая порода свиньи! Постоянно говорить И-А - этому научился только осёл и кто брат ему по духу! Густая жёлтая и яркая алая краски: их требует мой вкус, - примешивающий кровь во все цвета. Но кто окрашивает дом свой белой краской, обнаруживает выбеленную душу. Одни влюблены в мумии, другие - в призраки; и те и другие одинаково враждебны всякой плоти и крови - о, как противны они моему вкусу! Ибо я люблю кровь. И там не хочу я жить и обитать, где каждый плюёт и плюётся: таков мой вкус - лучше стал бы я жить среди воров и клятвопреступников. Никто не носит золота во рту. Но ещё противнее мне все прихлебатели; и самое противное животное, какое встречал я среди людей, назвал я паразитом: оно не хотело любить и, однако, хотело жить от любви. Несчастными называю я всех, у кого один только выбор: сделаться лютым зверем или лютым укротителем зверей, - у них не построил бы я шатра своего. Несчастными называю я также и тех, кто всегда должен быть на страже, - противны они моему вкусу; все эти мытари и торгаши, короли и прочие охранители страны и лавок. Поистине, я также основательно научился быть на страже, - но только на страже самого себя. И, прежде всего, научился я стоять, и ходить, и бегать, и прыгать, и лазить, и танцевать. Ибо в том моё учение: кто хочет научиться летать, должен сперва научиться стоять, и ходить, и бегать, и лазить, и танцевать, - нельзя сразу научиться летать! По верёвочной лестнице научился я влезать во многие окна, проворно влезал я на высокие мачты: сидеть на высоких мачтах познания казалось мне немалым блаженством, - гореть малым огнём на высоких мачтах: хотя малым огнём, но большим утешением для севших на мель корабельщиков и для потерпевших кораблекрушение! Многими путями и способами дошёл я до моей истины: не по одной лестнице поднимался я на высоту, откуда взор мой устремлялся в мою даль. И всегда неохотно спрашивал я о дорогах - это всегда было противно моему вкусу! Я лучше сам вопрошал и испытывал дороги. Испытывать и вопрошать было всем моим хождением - и поистине, даже отвечать надо научиться на этот вопрос! Но таков - мой вкус: - ни хороший, ни дурной, но мой вкус, которого я не стыжусь и не прячу. «Это - теперь мой путь, - а где же ваш?» - так отвечал я тем, кто спрашивал меня о «пути». Ибо пути вообще не существует! Так говорил Заратустра.
О старых и новых скрижалях
1 - Здесь сижу я и жду; все старые, разбитые скрижали вокруг меня, а также новые, наполовину исписанные. Когда же настанет мой час? - час моего нисхождения, захождения: ибо ещё один раз хочу я пойти к людям. Его жду я теперь: ибо сперва должны мне предшествовать знамения, что мой час настал, - именно, смеющийся лев со стаей голубей. А пока говорю я сам с собою, как тот, у кого есть время. Никто не рассказывает мне ничего нового, - поэтому я рассказываю себе о самом себе.
2 - Когда я пришёл к людям, я нашёл их застывшими в старом самомнении: всем им мнилось, что они давно уже знают, что для человека добро и что для него зло. Старой утомительной вещью мнилась им всякая речь о добродетели, и, кто хотел спокойно спать, тот перед отходом ко сну говорил ещё о «добре» и «зле». Эту сонливость встряхнул я, когда стал учить: никто не знает ещё, что добро и что зло, - если сам он не есть созидающий! - Но созидающий - это тот, кто создаёт цель для человека и даёт земле её смысл и её будущее: он впервые создаёт добро и зло для всех вещей. И я велел им опрокинуть старые кафедры и всё, на чем только восседало это старое самомнение; я велел им смеяться над их великими учителями добродетели, над их святыми и поэтами, над их избавителями мира. Над их мрачными мудрецами велел я смеяться им и над теми, кто когда-либо, как чёрное пугало, предостерегая, сидел на дереве жизни. На краю их большой улицы гробниц сидел я вместе с падалью и ястребами - и я смеялся над всем прошлым их и гнилым, развалившимся блеском его. Поистине, подобно проповедникам покаяния и безумцам, изрёк я свой гнев на всё их великое и малое - что всё лучшее их так ничтожно, что всё худшее их так ничтожно! - так смеялся я. Моё стремление к мудрости так кричало и смеялось во мне, поистине, она рождена на горах, моя дикая мудрость! - моя великая, шумящая крыльями тоска. И часто уносило оно меня вдаль, в высоту, среди смеха; тогда летел я, содрогаясь, как стрела, чрез опьянённый солнцем восторг: - туда,в далёкое будущее, которого не видала ещё ни одна мечта, на юг более жаркий, чем когда-либо мечтали художники: туда, где боги, танцуя, стыдятся всяких одежд, - так говорю я в символах и, подобно поэтам, запинаюсь и бормочу: и поистине, я стыжусь, что ещё должен быть поэтом!
- Туда, где всякое становление мнилось мне божественной пляской и шалостью, а мир - выпущенным на свободу, невзнузданным, убегающим обратно к самому себе, - как вечное бегство многих богов от себя самих и опять новое искание себя, как блаженное противоречие себе, новое внимание к себе и возвращение к себе многих богов. Где всякое время мнилось мне блаженной насмешкой над мгновениями, где необходимостью была сама свобода, блаженно игравшая с жалом свободы. Где снова нашёл я своего старого демона и заклятого врага, духа тяжести, и всё, что создал он: насилие, устав, необходимость, следствие, цель, волю, добро и зло. - Разве не должны существовать вещи, над которыми можно было бы танцевать? Разве из-за того, что есть лёгкое и самое лёгкое, - не должны существовать кроты и тяжёлые карлики?
3 - Там же поднял я на дороге слово «сверхчеловек» и что человек есть нечто, что должно преодолеть, - что человек есть мост, а не цель; что он радуется своему полдню и вечеру как пути, ведущему к новым утренним зорям: слово Заратустры о великом полдне, и что ещё навесил я на человека как на вторую пурпурную вечернюю зарю. Поистине, я дал им увидеть даже новые звёзды и новые ночи; и над тучами и днём и ночью раскинул я смех, как пёстрый шатёр. Я научил их всем моим думам и всем чаяниям моим: собрать воедино и вместе нести всё, что есть в человеке отрывочного, загадочного и ужасно случайного, - как поэт, отгадчик и избавитель от случая, я научил их быть созидателями будущего и всё, что было, - спасти, созидая. Спасти прошлое в человеке и преобразовать всё, что «было», пока воля не скажет: «Но так хотела я! Так захочу я». - Это назвал я им избавлением, одно лишь это учил я их называть избавлением. Теперь я жду своего избавления, - чтобы пойти к ним в последний раз. Ибо ещё один раз пойду я к людям: среди них хочу я умереть, и, умирая, хочу я дать им свой богатейший дар! У солнца научился я этому, когда закатывается оно, богатейшее светило: золото сыплет оно в море из неистощимых сокровищниц своих, - так что даже беднейший рыбак гребёт золотым веслом! Ибо это видел я однажды, и, пока я смотрел, слёзы, не переставая, текли из моих глаз. Подобно солнцу хочет закатиться и Заратустра: теперь сидит он здесь и ждёт; вокруг него старые, разбитые скрижали, а также новые, - наполовину исписанные.
4 - Смотри, вот новая скрижаль; но где братья мои, которые вместе со мной понесут её в долину и в плотяные сердца? - Так гласит моя великая любовь к самым дальним: не щади своего ближнего. Человек есть нечто, что должно преодолеть. Существует много путей и способов преодоления - ищи их сам! Но только скоморох думает: «Через человека можно перепрыгнуть». Преодолей самого себя даже в своём ближнем: и право, которое ты можешь завоевать себе, ты не должен позволять дать тебе! Что делаешь ты, этого никто не может возместить тебе. Знай, не существует возмездия. Кто не может повелевать себе, должен повиноваться. Иные же могут повелевать себе, но им недостаёт ещё многого, чтобы уметь повиноваться себе!
5 - Так хочет этого характер душ благородных: они ничего не желают иметь даром, всего менее жизнь. Кто из толпы, тот хочет жить даром; мы же другие, кому дана жизнь, - мы постоянно размышляем, что могли бы мы дать лучшего в обмен за неё! И поистине, благородна та речь, которая гласит: «что обещает нам жизнь, мы хотим - исполнить для жизни!» Не надо искать наслаждений там, где нет места для наслажденья. И - не надо желать наслаждаться! Ибо наслаждение и невинность - самые стыдливые вещи: они не хотят, чтобы искали их. Их надо иметь, - но искать надо скорее вины и страдания! -
6 - О братья мои, кто первенец, тот приносится всегда в жертву. А мы теперь первенцы. Мы все истекаем кровью на тайных жертвенниках, мы все горим и жаримся в честь старых идолов. Наше лучшее ещё молодо; оно раздражает старое нёбо. Наше мясо нежно, наша шкура только шкура ягнёнка - как не раздражать нам старых идольских жрецов! В нас самих живёт ещё он, старый идольский жрец, он жарит наше лучшее себе на пир. Ах, братья мои, как первенцам не быть жертвою! Но так хочет этого наш род; и я люблю тех, кто не ищет сберечь себя. Погибающих люблю я всею своей любовью: ибо переходят они на ту сторону. -
7 - Быть правдивыми - могут немногие! И кто может, не хочет ещё! Но меньше всего могут быть ими добрые. О, эти добрые! - Добрые люди никогда не говорят правды; для духа быть таким добрым - болезнь. Они уступают, эти добрые, они покоряются, их сердце вторит, их разум повинуется: но кто слушается, тот не слушает самого себя! Всё, что у добрых зовётся злым, должно соединиться, чтобы родилась единая истина, - о братья мои, достаточно ли вы злы для этой истины? Отчаянное дерзновение, долгое недоверие, жестокое отрицание, пресыщение, надрезывание жизни - как редко бывает это вместе. Но из такого семени - рождается истина! Рядом с нечистой совестью росло до сих пор всё знание! Разбейте, разбейте, вы, познающие, старые скрижали!
8 - Когда бревна в воде, когда мосты и перила перекинуты над рекою, - поистине, не поверят, если кто скажет тогда: «Всё течёт». Даже увальни будут противоречить ему. «Как? - скажут увальни, - всё течёт? Ведь балки и перила перекинуты над рекой!» «Над рекою всё крепко, все ценности вещей, мосты, понятия, все «добро» и «зло» - всё это крепко!» - А когда приходит суровая зима, укротительница рек, - тогда и насмешники начинают сомневаться; и поистине, не одни только увальни говорят тогда: «Не всё ли - спокойно?» «В основе всё спокойно» - это истинное учение зимы, удобное для бесплодного времени, хорошее утешение для спячих зимою и печных лежебок. «В основе всё спокойно» - но против этого говорит ветер в оттепель! Ветер в оттепель - это бык, но не пашущий, а бешеный бык, разрушитель, гневными рогами ломающий лёд! Лёд же - ломает мостки! О братья мои, не всё ли течёт теперь? Не все ли перила и мосты попадали в воду? Кто же станет держаться ещё за «добро» и «зло»? «Горе нам! Благо нам! Тёплый ветер подул!» - так проповедуйте, братья мои, по всем улицам!
9 Есть старое безумие, оно называется добро и зло. Вокруг прорицателей и звездочётов вращалось до сих пор колесо этого безумия. Некогда верили в прорицателей и звездочётов; и потому верили: «Всё - судьба: ты должен, ибо так надо!» Затем опять стали не доверять всем прорицателям и звездочётам; и потому верили: «Всё - свобода: ты можешь, ибо ты хочешь!» О братья мои, о звёздах и о будущем до сих пор только мечтали, но не знали их; и потому о добре и зле до сих пор только мечтали, но не знали их!
10 «Ты не должен грабить! Ты не должен убивать!» - такие слова назывались некогда священными; перед ними преклоняли колена и головы, и к ним подходили, разувшись. Но я спрашиваю вас: когда на свете было больше разбойников и убийц, как не тогда, когда эти слова были особенно священны? Разве в самой жизни нет - грабежа и убийства? И считать эти слова священными, разве не значит - убивать саму истину? Или это не было проповедью смерти - считать священным то, что противоречило и противоборствовало всякой жизни? - О братья мои, разбейте, разбейте старые скрижали!
11 Мне жаль всего прошлого, ибо я вижу, что оно отдано на произвол, - - отдано на произвол милости, духа и безумия каждого из поколений, которое приходит и всё, что было, толкует как мост для себя! Может прийти великий тиран, лукавый изверг, который своей милостью и своей немилостью будет насиловать всё прошлое - пока оно не станет для него мостом, знамением, герольдом и криком петуха. Но вот другая опасность и моё другое сожаление: память тех, кто из толпы, не идёт дальше деда, - и с дедом кончается время. И так всё прошлое отдано на произвол: ибо может когда-нибудь случиться, что толпа станет господином, и всякое время утонет в мелкой воде. Поэтому, о братья мои, нужна новая знать, противница всего, что есть всякая толпа и всякий деспотизм, знать, которая на новых скрижалях снова напишет слово: «благородный». Ибо нужно много благородных, и разнородных благородных, чтобы составилась знать! Или, как говорил я однажды в символе, «в том божественность, что существуют боги, а не Бог!».
12 О братья мои, я жалую вас в новую знать: вы должны стать созидателями и воспитателями - сеятелями будущего, - поистине, не в ту знать, что могли бы купить вы, как торгаши, золотом торгашей: ибо мало ценности во всём том, что имеет свою цену. Не то, откуда вы идёте, пусть составит отныне вашу честь, а то, куда вы идёте! Ваша воля и ваши шаги, идущие дальше вас самих, - пусть будут отныне вашей новой честью! Поистине, не то, что служили вы князю - что значат теперь князья! - или что были вы оплотом тому, что стоит, чтобы крепче стояло оно! Не то, что ваш род при дворах сделался придворным и вы научились, пёстрые, как фламинго, часами стоять в мелководных прудах. - Ибо уменье стоять есть заслуга у придворных; и все придворные верят, что к блаженству после смерти принадлежит - позволение сесть! - Также и не то, что дух, которого они называют святым, вёл ваших предков в земли обетованные, которых я не обещаю; ибо, где выросло худшее из всех дерев - крест, - в такой земле хвалить нечего! - И поистине, куда бы не вёл этот «святой дух» своих рыцарей, всегда бежали впереди таких шествий - козлы и гуси, безумцы и помешанные! - О братья мои, не назад должна смотреть ваша знать, а вперёд! Изгнанниками должны вы быть из страны ваших отцов и праотцев! Страну детей ваших должны вы любить: эта любовь да будет вашей новой знатью, - страну, ещё не открытую, лежащую в самых далёких морях! И пусть ищут и ищут её ваши паруса! Своими детьми должны вы искупить то, что вы дети своих отцов: всё прошлое должны вы спасти этим путём! Эту новую скрижаль ставлю я над вами!
13 «К чему жить? Всё - суета! Жить - это молотить солому; жить - это сжигать себя и всё-таки не согреться». - Эта старая болтовня всё ещё слывёт за «мудрость»; за то, что стара она и пахнет затхлым, ещё более уважают её. Даже плесень облагораживает. - Дети могли так говорить: они боятся огня, ибо он обжёг их! Много ребяческого в старых книгах мудрости. И кто всегда «молотит солому», какое право имеет он хулить молотьбу! Таким глупцам следовало бы завязывать рот! Они садятся за стол и ничего не приносят с собой, даже здорового голода; и вот хулят они: «всё - суета!» Но хорошо есть и хорошо пить, о братья мои, это, поистине, не суетное искусство! Разбейте, разбейте скрижали тех, кто никогда не радуется!
14 «Для чистого всё чисто» - так говорит народ. Но я говорю вам: для свиней всё превращается в свинью! Поэтому исступлённые и святоши, у которых даже сердце поникло, проповедуют: «Сам мир есть грязное чудовище». Ибо все они не чисты духом; особенно те, кто не находят ни покоя, ни отдыха, разве что видя мир сзади, - и потусторонники! Им говорю я в лицо, хотя это и звучит не любезно: мир тем похож на человека, что и у него есть задняя часть, - и лишь настолько это верно! Существует в мире много грязи - и лишь настолько это верно! Но оттого сам мир не есть ещё грязное чудовище! Есть мудрость в том, что многое в мире дурно пахнет, - но само отвращение создаёт крылья и силы, угадывающие источники! Даже в лучшем есть и нечто отвратительное; и даже лучший человек есть нечто, что должно преодолеть! О братья мои, много мудрости в том, что много грязи есть в мире!
15 Я слышал, как благочестивые потусторонники говорили к своей совести, и поистине, без злобы и лжи, - хотя и нет в мире ничего более лживого и злобного. «Предоставь миру быть миром! Не поднимай против него даже мизинца!» «Пусть, кто хочет, душит и колет людей и сдирает с них кожу - не поднимай против него даже мизинца! Так научатся они отрекаться от мира». «А свой собственный разум - ты должен сам задушить его: ибо это разум мира сего, - так научишься ты сам отрекаться от мира». - Разбейте, разбейте, о братья мои, эти старые скрижали благочестивых! Развейте слова клеветников на мир!
16 «Кто много учится, разучивается всякому сильному желанию» - так шепчут сегодня на всех тёмных улицах. «Мудрость утомляет, ничто - не вознаграждается; ты не должен желать!» - эту новую скрижаль нашёл я вывешенной даже на базарных площадях. Разбейте, о братья мои, разбейте и эту новую скрижаль! Утомлённые миром повесили её и проповедники смерти и тюремщики: ибо, смотрите, это также есть проповедь, призывающая к рабству! Ибо они дурно учились, и далеко не лучшему, и всему слишком рано и всему слишком скоро: ибо они плохо ели, и потому они получили этот испорченный желудок, - ибо испорченный желудок есть их дух: он советует смерть! Ибо, поистине, братья мои, дух есть желудок! Жизнь есть родник радости; но в ком говорит испорченный желудок, отец скорби, для того все источники отравлены. Познавать - это радость для того, в ком воля льва! Но кто утомился, тот сам делается лишь «предметом воли», с ним играют все волны. И так бывает всегда с людьми слабыми: они теряются на своих путях. И наконец усталость их ещё спрашивает: «К чему ходили мы когда-то по дорогам? Везде всё равно!» Им приятно слышать, когда проповедуют: «Ничто не вознаграждается! Вы не должны желать!» Но ведь это проповедь, призывающая к рабству. О братья мои, как дуновение свежего ветра приходит Заратустра ко всем уставшим от их пути; многие носы заставит он ещё чихать! Даже сквозь стены проникает моё свободное дыхание, входит в тюрьмы и пленённые умы! «Хотеть» освобождает: ибо хотеть значит созидать, - так учу я. И только для созидания должны вы учиться! И даже учиться должны вы сперва у меня научиться, хорошо научиться! - Имеющий уши да слышит!
17 Челн готов - на той стороне ты попадёшь, быть может, в великое Ничто. - Но кто хочет вступить в это «быть может»? Никто из вас не хочет вступить в челн смерти! Как же хотите вы тогда быть утомлёнными миром! Утомлённые миром! Вы даже ещё не отрешились от земли! Похотливыми находил я вас всегда к земле, ещё влюблёнными в собственное утомление землёю! Недаром отвисла у вас губа: маленькое земное желание ещё сидит на ней! А в глазу - разве не плавает облачко незабытой земной радости? На земле есть много хороших изобретений, из них одни полезны, другие приятны; ради них стоит любить землю. И многие изобретения настолько хороши, что являются, как грудь женщины, - одновременно полезными и приятными. А вы, уставшие от мира и ленивые! Вас надо высечь розгами! Ударами розги надо вернуть вам резвые ноги. Ибо - если вы не больные и не отжившие твари, от которых устала земля, то вы хитрые ленивцы или вороватые, притаившиеся, похотливые кошки. И если вы не хотите снова весело бежать, должны вы - исчезнуть! Не надо желать быть врачом неизлечимых - так учит Заратустра, - поэтому вы должны исчезнуть! Но надо больше мужества для того, чтобы положить конец, чем чтобы высидеть новый стих, - это знают все врачи и поэты.
18 О братья мои, есть скрижали, созданные утомлением, и скрижали, созданные гнилой леностью, - хотя говорят они одинаково, но хотят, чтобы слушали их неодинаково. - Посмотрите на этого томящегося жаждой! Только одна пядь ещё отделяет его от его цели, но от усталости лёг он здесь упрямо в пыли - этот храбрец! От усталости зевает он на путь, на землю, на цель и на себя самого: ни одного шагу не хочет сделать он дальше - этот храбрец! И вот солнце палит его, и собаки лижут его пот; но он лежит здесь в своём упрямстве и предпочитает томиться жаждой - на расстоянии пяди от своей цели томиться жаждой! И, поистине, вам придётся ещё тащить его за волосы на его небо - этого героя! О ещё лучше, оставьте его лежать там, где он лёг, чтобы пришёл к нему сон-утешитель с шумом освежающего дождя. Оставьте его лежать, пока он сам не проснётся, - пока он сам не откажется от всякой усталости и от всего, чему учила усталость в нём! Только, братья мои, отгоните от него собак, ленивых проныр и весь шумящий сброд - весь шумящий сброд людей «культурных», который лакомится - потом героев!
19 Я замыкаю круги вокруг себя и священные границы; всё меньше поднимающихся со мною на всё более высокие горы; я строю хребет из всё более священных гор. - Но куда бы ни захотели вы подняться со мной, о братья мои, - смотрите, чтобы не поднялся вместе с вами какой-нибудь паразит! Паразит - это червь, пресмыкающийся и гибкий, желающий разжиреть в больных, израненных уголках вашего сердца. И в том его искусство, что в восходящих душах он угадывает, где они утомлены; в вашем горе и недовольстве, в вашей нежной стыдливости строит он своё отвратительное гнездо. Где сильный бывает слаб, а благородный слишком кроток, - там строит он своё отвратительное гнездо: паразит живёт там, где у великого есть израненные уголки в сердце. Какой род всего сущего самый высший и какой самый низший? Паразит - самый низший род; но кто высшего рода, тот кормит наибольшее число паразитов. Ибо душа, имеющая очень длинную лестницу и могущая опуститься очень низко, - как не сидеть на ней наибольшему числу паразитов? - душа самая обширная, которая далеко может бегать, блуждать и метаться в себе самой; самая необходимая, которая ради удовольствия бросается в случайность, - душа сущая, которая погружается в становление; имущая, которая хочет войти в волю и в желание, - убегающая от себя самой и широкими кругами себя догоняющая; душа самая мудрая, которую тихонько приглашает к себе безумие, - наиболее себя любящая, в которой все вещи находят своё течение и своё противотечение, свой прилив и отлив, - о, как не быть в самой высокой душе самым худшим из паразитов?
20 О братья мои, разве я жесток? Но я говорю: что падает, то нужно ещё толкнуть! Всё, что от сегодня, - падает и распадается; кто захотел бы удержать его! Но я - я хочу ещё толкнуть его! Знакомо ли вам наслаждение скатывать камни в отвесную глубину? - Эти нынешние люди: смотрите же на них, как они скатываются в мои глубины! Я только прелюдия для лучших игроков, о братья мои! Пример! Делайте по моему примеру! И кого вы не научите летать, того научите - быстрее падать!
21 Я люблю храбрых; но недостаточно быть рубакой - надо также знать, кого рубить! И часто бывает больше храбрости в том, чтобы удержаться и пройти мимо - и этим сохранить себя для более достойного врага! Враги у вас должны быть только такие, которых бы вы ненавидели, а не такие, чтобы их презирать. Надо, чтобы вы гордились своим врагом, - так учил я уже однажды. Для более достойного врага должны вы беречь себя, о друзья мои; поэтому должны вы проходить мимо многого, - особенно мимо многочисленного отребья, кричащего вам в уши о народе и народах. Сохраняйте свои глаза чистыми от их «за» и «против»! Там много справедливого, много несправедливого: кто заглянет туда, негодует. Заглянуть и рубить - это дело одной минуты: поэтому уходите в леса и вложите свой меч в ножны! Идите своими дорогами! И предоставьте народу и народам идти своими! - поистине, тёмными дорогами, не освещаемыми ни единой надеждой! Пусть царствует торгаш там, где всё, что ещё блестит, - есть золото торгаша! Время королей прошло: что сегодня называется народом, не заслуживает королей. Смотрите же, как эти народы теперь сами подражают торгашам: они подбирают малейшие выгоды из всякого мусора! Они подстерегают друг друга, они высматривают что-нибудь друг у друга, - это называют они «добрым соседством». О блаженное далёкое время, когда народ говорил себе: «Я хочу над народами - быть господином!» Ибо, братья мои, лучшее должно господствовать, лучшее и хочет господствовать! И где учение гласит иначе, там - нет лучшего.
22 Если бы эти - имели хлеб даром, увы! о чём кричали бы они! Их пропитание - вот настоящая пища для их разговоров; и пусть оно трудно достаётся им! Они хищные звери: в их слове «работать» - слышится ещё и грабить, в их слове «заработать» - слышится ещё и перехитрить! Поэтому пусть оно трудно достаётся им! Так должны они стать лучшими хищными зверями, более хитрыми, более умными, более похожими на человека: ибо человек есть самый лучший хищный зверь. У всех зверей человек уже ограбил добродетели их; поэтому из всех зверей человеку наиболее трудно достаётся пропитание его. Только ещё птицы выше его. И если бы человек научился ещё и летать, увы! - куда бы не залетала хищность его!
23 Я хочу видеть мужчину и женщину: одного способным к войне, другую способную к деторождению, но обоих способными к пляске головой и ногами. И пусть будет потерян для нас тот день, когда ни разу не плясали мы! И пусть ложной назовётся у нас всякая истина, у которой не было смеха!
24 Заключение ваших браков: смотрите, чтобы не вышло оно плохим заключением! Вы заключили слишком быстро: отсюда следует - осквернение брака! И лучше ещё осквернить брак, чем изогнуть брак, изолгать брак! - говорила мне одна женщина: «Да, я осквернила брак, но сперва брак осквернил - меня!» Плохих супругов находил я всегда самыми мстительными: они мстят целому миру за то, что уже не могут идти каждый отдельно. Поэтому я хочу, чтобы честные говорили друг другу: «мы любим друг друга; посмотрим, можем ли мы продолжать любить друг друга! Или обещание наше будет недосмотром?» - «Дайте нам срок и недолгий союз, чтобы видели мы, годимся ли мы для долгого союза! Великое дело - всегда быть вдвоём!» Так советую я всем честным; и чем была бы любовь моя к сверхчеловеку и ко всему, что должно наступить, если бы я советовал и говорил иначе! Расти не только вширь, но и ввысь - о братья мои, да поможет вам сад супружества!
25 Кто умудрён в старых источниках, смотри, тот будет в конце концов искать родников будущего и новых источников. - О братья мои, ещё недолго, и возникнут новые народы, и новые родники зашумят, ниспадая в новые глубины. Ибо землетрясение - засыпает много колодцев и создаёт много томящихся жаждою; но оно же вызывает на свет внутренние силы и тайны. Землетрясение открывает новые родники. При сотрясении старых народов вырываются новые родники. И кто тогда восклицает: «Смотри, здесь единый родник для многих жаждущих, единое сердце для многих томящихся, единая воля для многих орудий», - вокруг того собирается народ, т. е. много испытующих. Кто умеет повелевать, кто должен повиноваться - это испытуется там! Ах, каким долгим исканием, удачей и неудачею, изучением и новыми попытками! Человеческое общество: это попытка, так учу я, - долгое искание; но оно ищет повелевающего! - попытка, о братья мои! Но не «договор»! Разбейте, разбейте это слово сердец мягких и нерешительных и людей половинчатых!
26 О братья мои! В ком же лежит наибольшая опасность для всего человеческого будущего? Не в добрых ли и праведных? Не в тех ли, кто говорит и в сердце чувствует: «Мы знаем уже, что хорошо и что праведно, мы достигли этого; горе тем, кто здесь ещё ищет!» И какой бы вред ни нанесли злые, - вред добрых - самый вредный вред! И какой был вред ни нанесли клеветники на мир, - вред добрых - самый вредный вред. О братья мои, в сердце добрых и праведных воззрел некогда тот, кто тогда говорил: «Это - фарисеи». Но его не поняли. Самые добрые и праведные не должны были понять его; их дух в плену у их чистой совести. Глупость добрых неисповедимо умна. Но вот истина: добрые должны быть фарисеями, - им нет другого выбора! Добрые должны распинать того, кто находит себе свою собственную добродетель! Это - истина! Вторым же, кто открыл страну их, страну, сердце и землю добрых и праведных, - был тот, кто тогда вопрошал: «Кого ненавидят они больше всего?» Созидающего ненавидят они больше всего: того, кто разбивает скрижали и старые ценности, разрушителя, - кого называют они преступником. Ибо добрые - не могут созидать: они всегда начало конца они распинают того, кто пишет новые ценности на новых скрижалях, они приносят себе в жертву будущее, - они распинают всё человеческое будущее! Добрые - были всегда началом конца.
|
|
|
27 О братья мои, поняли ли вы также и это слово? И что сказал я однажды о «последнем человеке»? - В ком же лежит наибольшая опасность для всего человеческого будущего? Не в добрых ли и праведных? Разбейте, разбейте добрых и праведных! - О братья мои, поняли ли вы также и это слово?
28 Вы бежите от меня? Вы испуганы? Вы дрожите при этом слове? О братья мои, когда я велел вам разбить добрых и скрижали добрых, - тогда впервые пустил я человека плыть по его открытому морю. И теперь только наступает для него великий страх, великая осмотрительность, великая болезнь, великое отвращение, великая морская болезнь. Обманчивые берега и ложную безопасность указали вам добрые; во лжи добрых были вы рождены и окутаны ею. Добрые всё извратили и исказили до самого основания. Но кто открыл землю «человек», открыл также и землю «человеческое будущее». Теперь должны вы быть мореплавателями, отважными и терпеливыми! Ходите прямо вовремя, о братья мои, учитесь ходить прямо! Море бушует; многие нуждаются в вас, чтобы снова подняться. Море бушует: все в море. Ну что ж! вперёд! вы, старые сердца моряков! Что вам до родины! Туда стремится корабль наш, где страна детей наших! Там, на просторе, более неистово, чем море, бушует наша великая тоска! - Так говорил Заратустра
29 «Зачем так твёрд! - сказал однажды древесный уголь алмазу. - Разве мы не близкие родственники?» - Зачем так мягки? О братья мои, так спрашиваю я вас: разве вы - не мои братья? Зачем так мягки, так покорны и уступчивы? Зачем так много отрицания, отречения в сердце вашем? Так мало рока во взоре вашем? А если вы не хотите быть роковыми и непреклонными, - как можете вы когда-нибудь вместе со мною - победить? А если ваша твёрдость не хочет сверкать и резать и рассекать, - как можете вы когда-нибудь вместе со мною - созидать? Все созидающие именно тверды. И блаженством должно казаться вам налагать вашу руку на тысячелетия, как на воск, - блаженством писать на воле тысячелетий, как на бронзе, - твёрже, чем бронза, благороднее, чем бронза. Совершенно твердо только благороднейшее. Эту новую скрижаль, о братья мои, даю я вам: станьте тверды!
30 О воля моя! Ты избеганье всех бед, ты неизбежность моя! Предохрани меня от всяких маленьких побед! Ты жребий души моей, который называю я судьбою! Ты во мне! Надо мною! Предохрани и сохрани меня для единой великой судьбы! И последнее величие своё, о воля моя, сохрани для конца, - чтобы была ты неумолима в победе своей! Ах, кто не покорялся победе своей! Ах, чей глаз не темнел в этих опьяняющих сумерках! Ах, чья нога не спотыкалась и не разучалась в победе - стоять! Да буду я готов и зрел в великий полдень: готов и зрел, как раскалённая добела медь, как туча, чреватая молниями, и как вымя, вздутое от молока, - готов для себя самого и для самой сокровенной воли своей: как лук, пламенеющий к стреле своей, как стрела, пламенеющая к звезде своей; - как звезда, готовая и зрелая в полдне своём, пылающая, пронзённая, блаженная перед уничтожающими стрелами солнца; - как само солнце и неумолимая воля его, готовая к уничтожению в победе! О воля, избеганье всех бед, ты неизбежность моя! Сохрани меня для единой великой победы! Так говорил Заратустра.
Выздоравливающий
1 Однажды утром, вскоре после возвращения своего в пещеру, вскочил Заратустра с ложа своего, как сумасшедший, стал кричать ужасным голосом, махая руками, как будто кто-то лежал на ложе и не хотел вставать; и так гремел голос Заратустры, что звери его, испуганные, прибежали к нему и из всех нор и щелей, соседних с пещерой Заратустры, все животные разбежались, улетая, уползая и прыгая, - какие кому даны были ноги и крылья. Заратустра же так говорил: Вставай, бездонная мысль, выходи из глубины моей! Я петух твой и утренние сумерки твои, заспавшийся червь: вставай! вставай! голос мой разбудит тебя! Расторгни узы слуха твоего: слушай! Ибо я хочу слышать тебя! Вставай! Вставай! Здесь достаточно грома, чтобы заставить и могилы прислушиваться! Сотри сон, а также всякую близорукость, всякое ослепление с глаз своих! Слушай меня даже глазами своими: голос мой - лекарство даже для слепорождённых. И когда ты проснёшься, ты навеки останешься бодрствующей. Не таков я, чтобы, разбудив прабабушек от сна, сказать им - чтобы продолжали они спать! Ты шевелишься, потягиваешься и хрипишь? Вставай! Вставай! Не хрипеть - говорить должна ты! Заратустра зовёт тебя, безбожник! Я, Заратустра, заступник жизни, заступник страдания, заступник круга, - тебя зову я, самую глубокую из мыслей моих! Благо мне! Ты идёшь - я слышу тебя! Бездна моя говорит, свою последнюю глубину извлёк я на свет! Благо мне! Иди! Дай руку - ха! пусти! Ха, ха - отвращение! отвращение! отвращение! - горе мне!
2 Но едва Заратустра сказал слова эти, как упал замертво и долго оставался как мёртвый. Придя же в себя, он был бледен, дрожал, продолжал лежать и долго не хотел ни есть, ни пить. Такое состояние длилось у него семь дней; звери его не покидали его ни днём, ни ночью, и только орёл улетал, чтобы принести пищи. И всё, что он находил и что случалось ему отнять силою, складывал он на ложе Заратустры: так что Заратустра лежал наконец среди жёлтых и красных ягод, среди винограда, розовых яблок, благовонных трав и кедровых шишек. У ног же его были простёрты два ягнёнка, которых орёл с трудом отнял у пастухов их. Наконец, после семи дней, поднялся Заратустра на своём ложе, взял в руку розовое яблоко, понюхал его и нашёл запах его приятным. Тогда подумали звери его, что настало время заговорить с ним. «О Заратустра, - сказали они, - вот уже семь дней, как лежишь ты с закрытыми глазами; не хочешь ли ты наконец снова стать на ноги? Выйди из пещеры своей: мир ожидает тебя, как сад. Ветер играет тяжёлым благоуханием, которое просится к тебе; и все ручьи хотели бы бежать вслед за тобой. Все вещи тоскуют по тебе, почему ты семь дней оставался один, - выйди из своей пещеры! Все вещи хотят быть твоими врачами! Разве новое познание снизошло к тебе, горькое, тяжёлое? Подобно закисшему тесту, лежал ты, твоя душа поднялась и раздулась за свои пределы». - О звери мои, - отвечал Заратустра, - продолжайте болтать и позвольте мне слушать вас! Меня освежает ваша болтовня: где болтают, там мир уже простирается предо мною, как сад. Как приятно, что есть слова и звуки: не есть ли слова и звуки радуга и призрачные мосты, перекинутые через всё, что разъединено навеки? У каждой души особый мир; для каждой души всякая другая душа - потусторонний мир. Только между самым сходным призрак бывает всего обманчивее: ибо через наименьшую пропасть труднее всего перекинуть мост. Для меня - как существовало бы что-нибудь вне меня? Нет ничего вне нас! Но это забываем мы при всяком звуке; и как отрадно, что мы забываем! Имена и звуки не затем ли даны вещам, чтобы человек освежался вещами? Говорить - это прекрасное безумие: говоря, танцует человек над всеми вещами. Как приятна всякая речь и всякая ложь звуков! Благодаря звукам танцует наша любовь на пёстрых радугах. «О Заратустра, - сказали на это звери, - для тех, кто думает, как мы, все вещи танцуют сами: всё приходит, подаёт друг другу руку, смеётся и убегает - и опять возвращается. Всё идёт, всё возвращается; вечно вращается колесо бытия. Всё умирает, всё вновь расцветает, вечно бежит год бытия. Всё погибает, всё вновь устрояется; вечно строится тот же дом бытия. Всё разлучается, всё снова друг друга приветствует; вечно остаётся верным себе кольцо бытия. В каждый миг начинается бытие; вокруг каждого «здесь» катится «там». Центр всюду. Кривая - путь вечности». - О вы, проказники и шарманки! - отвечал Заратустра и снова улыбнулся. - Как хорошо знаете вы, что должно было исполниться в семь дней - - и как то чудовище заползло мне в глотку и душило меня! Но я откусил ему голову и отплюнул её далеко от себя. А вы - вы уже сделали из этого уличную песенку? А я лежу здесь, ещё не оправившись от этого откусывания и отплёвывания, ещё больной от собственного избавления. И вы смотрели на всё это? О звери мои, разве и вы жестоки? Неужели вы хотели смотреть на моё великое страдание, как делают люди? Ибо человек - самое жестокое из всех животных. Во время трагедий, боя быков и распятий он до сих пор лучше всего чувствовал себя на земле; и когда он нашёл себе ад, то ад сделался его небом на земле. Когда большой человек кричит: мигом подбегает к нему маленький; и язык висит у него изо рта от удовольствия. Но он называет это своим «состраданием». Маленький человек, особенно поэт, - с каким жаром обвиняет он жизнь на словах! Слушайте его, но не прослушайте радости во всех жалобах его! Это обвинители жизни: их побеждает жизнь в одно мгновение. «Ты любишь меня? - говорит дерзновенная. - Подожди же немного, у меня нет ещё для тебя времени». Человек для себя самого самое жестокое животное; и во всём, что зовётся «грешник», «несущий крест» и «кающийся», не прослушайте радости, примешанной к этим жалобам и обвинениям! А я сам - не хочу ли я быть обвинителем человека? Ах, звери мои, только одному научился я до сих пор, что человеку нужно его самое злое для его же лучшего, - что всё самое злое есть его наилучшая сила и самый твёрдый камень для наивысшего созидателя; и что человек должен становиться лучше и злее: Не за то был я пригвождён к древу мучений, что я знаю, что человек зол, - но за то, что я кричал, как никто ещё не кричал: «Ах, его самое злое так ничтожно! Ах, его самое лучшее так ничтожно!» Великое отвращение к человеку - оно душило меня и заползло мне в глотку; и то, что предсказывал прорицатель: «Всё равно, ничто не вознаграждается, знание душит». Долгие сумерки тянулись предо мною, смертельно усталая, пьяная до смерти печаль, которая говорила, зевая во весь рот: «Вечно возвращается человек, от которого устал ты, маленький человек» - так зевала печаль моя, потягивалась и не могла заснуть. В пещеру превратилась для меня человеческая земля, её грудь ввалилась, всё живущее стало для меня человеческой гнилью, костями и развалинами прошлого. Мои вздохи сидели на всех человеческих могилах и не могли встать; мои вздохи и вопросы каркали, давились, грызлись и жаловались день и ночь: - «Ах, человек вечно возвращается! Маленький человек вечно возвращается!» Нагими видел я некогда обоих, самого большого и самого маленького человека: слишком похожи они друг на друга, - слишком ещё человек даже самый большой человек! Слишком мал самый большой! - Это было отвращение моё к человеку! А вечное возвращение даже самого маленького человека! - Это было неприязнью моей ко всякому существованию! Ах, отвращение! отвращение! отвращение! - Так говорил Заратустра, вздыхая и дрожа, ибо он вспоминал о своей болезни. Но тут звери его не дали ему продолжать. «Перестань говорить, о выздоравливающий! - так отвечали ему звери его. - Уходи отсюда и иди туда, где мир ожидает тебя, подобный саду. Иди к розам, к пчёлам и стаям голубей! В особенности же к певчим птицам, чтобы научиться у них петь! Ибо пение свойственно выздоравливающим; здоровый же пусть говорит. И если даже здоровый хочет песен, он хочет других песен, чем выздоравливающий». - О вы, проказники и шарманки, замолчите же! - отвечал Заратустра и смеялся над речью своих зверей. - Как хорошо знаете вы, какое утешение нашёл я себе в эти семь дней! Надо, чтобы снова я пел, - это утешение и это выздоровление нашёл я себе; не хотите ли вы и из этого тотчас сделать уличную песенку? - «Перестань говорить, - отвечали ему во второй раз звери его, - лучше, о выздоравливающий, сделай лиру себе, новую лиру! Ибо видишь, о Заратустра! Для твоих новых песен нужна новая лира. Пой и шуми, о Заратустра, врачуй новыми песнями свою душу: чтобы ты мог нести свою великую судьбу, которая не была ещё судьбою ни одного человека! Ибо твои звери хорошо знают, о Заратустра, кто ты и кем должен ты стать; смотри, ты учитель вечного возвращения, - в этом теперь твоё назначение! Ты должен первым возвестить это учение, - и как же этой великой судьбе не быть также и твоей величайшей опасностью и болезнью! Смотри, мы знаем, чему ты учишь: что все вещи вечно возвращаются и мы сами вместе с ними и что мы уже существовали бесконечное число раз и все вещи вместе с нами. Ты учишь, что существует великий год становления, чудовищно великий год: он должен, подобно песочным часам, вечно сызнова поворачиваться, чтобы течь сызнова и опять становиться пустым, - так что все эти годы похожи сами на себя, в большом и малом, - так что и мы сами, в каждый великий год, похожи сами на себя, в большом и малом. И если бы ты захотел умереть теперь, о Заратустра, - смотри, мы знаем также, как стал бы ты тогда говорить к самому себе; но звери твои просят тебя не умирать ещё. Ты стал бы говорить бестрепетно, вздохнув несколько раз от блаженства: ибо великая тяжесть и уныние были бы сняты с тебя, о самый терпеливый! «Теперь я умираю и исчезаю, - сказал бы ты, - и через мгновение я буду ничем. Души так же смертны, как и тела. Но связь причинности, в которую вплетён я, опять возвратится, - она опять создаст меня! Я сам принадлежу к причинам вечного возвращения. Я снова возвращусь с этим солнцем, с этой землёю, с этим орлом, с этой змеёю - не к новой жизни, не к лучшей жизни, не к жизни, похожей на прежнюю: - я буду вечно возвращаться к той же самой жизни, в большом и малом, чтобы снова учить о вечном возвращении всех вещей, - чтобы повторять слово о великом полдне земли и человека, чтобы опять возвещать людям о сверхчеловеке. Я сказал своё слово, я разбиваюсь о своё слово: так хочет моя вечная судьба,- как провозвестник, погибаю я! Час настал, когда умирающий благословляет самого себя. Так - кончается закат Заратустры». Сказав это, звери умолкли и ждали, чтобы Заратустра ответил что-нибудь им; но Заратустра не слышал, что они умолкли. Он лежал тихо, с закрытыми глазами, как спящий, хотя и не спал: ибо он разговаривал в это время с своею душой. Змея же и орёл, видя его таким молчаливым, почтили великую тишину вокруг него и удалились осторожно.
О великом томлении О душа моя, я научил тебя говорить «сегодня» так же, как «когда-нибудь» и «прежде», и водить свои хороводы над всеми «здесь», «там» и «туда». О душа моя, я избавил тебя от всех закоулков, я отвратил от тебя пыль, пауков и сумерки. О душа моя, я смыл с тебя маленький стыд и добродетель закоулков и убедил тебя стоять обнажённой пред очами солнца. Бурею, называемой «духом», подул я на твоё волнующееся море; все тучи прогнал я оттуда, я задушил даже душителя, называемого «грехом». О душа моя, я дал тебе право говорить Нет, как буря, и говорить Да, как говорит Да отверстое небо; теперь ты тиха, как свет, и спокойно проходишь чрез бури отрицания. О душа моя, я возвратил тебе свободу над созданным и несозданным - и кому ещё, как тебе, ведома радость будущего? О душа моя, я учил тебя презрению, но не тому, что приходит, как червоточина, а великому, любящему презрению, которое больше всего любит там, где оно больше всего презирает. О душа моя, я учил тебя так убеждать, чтобы ты самые основания притягивала к себе, - подобно солнцу, убеждающему даже море подняться на его высоту. О душа моя, я снял с тебя всякое послушание, коленопреклонение и раболепство; я сам дал тебе имя «избегание бед» и «судьба». О душа моя, я дал тебе новые имена и разноцветные игрушки, я назвал тебя «судьбою», «пространством пространств», «пуповиной времени» и «лазоревым колоколом». О душа моя, твоей почве дал я испить всю мудрость, все новые вина и даже все незапамятно старые, крепкие вина мудрости. О душа моя, всякое солнце изливал я на тебя, и всякую ночь, и всякое молчание, и всякое томление - ты вырастала предо мной, как виноградная лоза. О душа моя, обильна и тяжела ты теперь, как виноградная лоза со вздутыми сосцами и плотными тёмно-золотистыми гроздьями, - стеснённая и придавленная своим счастьем, в ожидании избытка и стыдясь ещё своего ожидания. О душа моя, не существует теперь нигде другой души, более любящей, более объемлющей и более обширной! Где же будущее и прошедшее были бы ближе друг к другу, как не у тебя? О душа моя, я дал тебе всё, и руки мои опустели из-за тебя - а теперь! Теперь говоришь ты мне, улыбаясь, полная тоски: «Кто же из нас должен благодарить? - должен ли благодарить дающий, что берущий брал у него? Дарить - не есть ли потребность? Брать - не есть ли сострадание?» О душа моя, я понимаю улыбку твоей тоски: твоё чрезмерное богатство само простирает теперь тоскующие руки! Твой избыток бросает взоры на шумящее море и ищет, и ждёт; тоска от чрезмерного избытка смотрит из смеющегося неба твоих очей! И поистине, о душа моя! Кто бы мог смотреть на твою улыбку и не обливаться слезами? Сами ангелы обливаются слезами от чрезмерной доброты твоей улыбки. Твоя доброта, и чрезмерная доброта, не хочет жаловаться и плакать: и всё-таки, о душа моя, твоя улыбка жаждет слёз и твои дрожащие уста рыданий. «Разве всякий плач не есть жалоба? И всякая жалоба не есть обвинение?» Так говоришь ты сама себе, и потому хочешь ты, о душа моя, лучше улыбаться, чем изливать в слезах своё страдание, - в потоках слёз изливать всё своё страдание от избытка своего и от тоски виноградника по виноградарю и ножу его! Но если не хочешь ты плакать и выплакать свою пурпурную тоску, то ты должна петь, о душа моя! - Смотри, я сам улыбаюсь, предложивший тебе петь: - петь бурным голосом, пока не стихнут все моря, чтобы прислушаться к твоему томлению, - пока по тихим, тоскующим морям не поплывёт челнок, золотое чудо, вокруг золота которого кружатся все хорошие, дурные, удивительные вещи, - - и много животных, больших и малых, и всё, что имеет лёгкие удивительные ноги, чтобы бежать по голубым тропам - - туда, к золотому чуду, к вольному челноку и хозяину его; но это - виноградарь, ожидающий с алмазным ножом, - - твой великий избавитель, о душа моя, безымянный - только будущие песни найдут ему имя! И поистине, уже благоухает твоё дыхание будущими песнями, - - уже пылаешь ты и грезишь, уже пьёшь ты жадно из всех глубоких, звонких колодцев-утешителей, уже отдыхает твоя тоска в блаженстве будущих песен! - О душа моя, теперь я дал тебе всё и даже последнее своё, и руки мои опустели для тебя: в том, что я велел тебе петь, был последний мой дар! За то, что я велел тебе петь, скажи же, скажи: кто из нас должен теперь - благодарить? - Но лучше: пой мне, пой, о душа моя! И предоставь мне благодарить! Так говорил Заратустра.
Другая танцевальная песнь
1 «В твои глаза заглянул я недавно, о жизнь: золото мерцало в ночи глаз твоих - сердце моё замерло от этой неги: - челн золотой, как в зерцале, мерцал там на водах ночных, точно качалка, ныряющий, и всплывающий, и всё снова и снова кивающий челн золотой! На стопу мою, падкую к танцу, ты метнула свой взор, свой качально улыбчивый, дымчатый, вспыльчивый взор: Только дважды коснулась ручонками ты погремушки своей - и уже закачалась нога моя в приступе танца. Пятки мои покидали уже землю, замер я на носках, тебе внемля: ведь уши танцора - в цыпочках его! К тебе прыгнул я - ты отпрянула вмиг; и лизнули меня на лету зашипевшие змейки волос вдруг взлетевших твоих! От тебя я отпрыгнул назад и от змей твоих прикасаний; ты стояла уже, обернувшись слегка, и глаза были полны желаний. Глазами розня, учишь меня ты стезям криведным; на стезях криведных учится стопа моя - козням! Я люблю тебя дальней, ты вблизи мне пуще неволи; твоё бегство манит меня, поиск твой полонит меня - я страдаю, но ради тебя разве я не готов и к юдоли! Ты, чей холод, как зуд, чьё презренье - искус, чей уход, точно жгут, чья насмешка - укус: - ты ль не была ненавистна всегда, ты, вязальщица, повивальщица, зазывальщица, домогальщица и находчица! Ты ль не была и любима всегда, непорочная, нетерпячая, ветроногая, детоокая грехотворица! Куда же ты тащишь меня, неугомонка и невиданка? И вновь избегаешь меня, сладкая-сладкая горлица и грубиянка! Я в танце несусь за тобою, я с ритмом твоим неизбытно един. Где же ты? Протяни мне руку! Ну, хоть палец один! Здесь пещеры и дебри - мы же заблудимся вместе! Стой! Да потише! Не видишь ли ты, как мелькают вокруг стаи сов и летучие мыши? Ты сова! Ты летучая мышь! Ты охоча меня дразнить? Где мы, где? У собак, видно, ты научилась так тявкать и выть. Зубки белые скалишь прелестно на меня ты без слов, и сверлят меня злючие глазки из кудластых твоих завитков! Что за пляс одурелый, точно буян; я охотник - решай, кто мне ты: ловчий пёс или лань? Ну, злая прыгунья, ко мне! Да живее, мигом! Ну-ка вверх! И барьер! Горе мне! Я и сам вот плюхнулся, прыгнув! О, взгляни, я лежу, ты, спесивица, и молю о милости! Мне бы с тобою бродить да бродить по тропинкам жимолостным! - по тропинке любви сквозь кусты пятнастые, немые! Или там вдоль озера: в нём резвятся и пляшут рыбки золотые! Ты устала? Взгляни, вон овцы, и в воздухе завечерело: ну разве не сладко уснуть под звуки пастушьей свирели? Ты валишься с ног? Я тебя понесу, опусти только руки! И если ты хочешь пить, скажи - я нашёл бы, чем тебя утолить, но тебе не до этой услуги! - О, что за чертовка, плутовка, так ловко исчезла змеёю-скользянкой! Куда? Но от рук два пятна на лице горят, точно красные ранки! Я, право, устал изрядно пастушить твоих ягнят! До сих пор, о ведьма, я пел для тебя, нынче ты завизжишь - у меня! Будешь плясать и ахать плётке моей вслед! Я не забыл-таки плётку? - Нет!»
2 Так отвечала мне жизнь тогда и при этом зажала изящные ушки свои: «О Заратустра! Не щёлкай так страшно своей плёткой! Ты ведь знаешь: шум убивает мысли - а ко мне как раз пришли такие нежные мысли. Мы с тобою оба - сущие недобродеи и незлодеи. По ту сторону добра и зла обрели мы свой остров и зелёный свой луг - мы вдвоём, одни! Уже оттого и должны мы ладить друг с другом! И если мы и не любим друг друга от чистого сердца, - то гоже ли злиться на то, что не любишь от чистого сердца? И что я лажу с тобою, и часто слишком лажу, ты знаешь это: и всё оттого, что ревную тебя я к мудрости твоей. Ах, эта мудрость, полоумная старая дура! Если бы мудрость твоя сбежала однажды от тебя, ах! тогда мигом сбежала бы от тебя и моя любовь». Тут жизнь задумчиво оглянулась вокруг и тихо сказала: «О Заратустра, ты мне недостаточно верен! Ты любишь меня вовсе не так сильно, как говоришь; я знаю, ты думаешь о том, что хочешь скоро покинуть меня. Есть старый тяжёлый-тяжёлый колокол-ревун: он ревёт по ночам до самой твоей пещеры: - когда ты слышишь, как колокол этот бьёт полночь, тогда между первым и двенадцатым ударом думаешь ты о том - - ты думаешь о том, о Заратустра, я знаю это, что ты хочешь скоро покинуть меня!» «Да, - отвечал я робко, - но ты знаешь также -» И я сказал ей нечто на ухо, прямо в её спутанные, жёлтые, безумные пряди волос. «Ты знаешь это, о Заратустра? Этого не знает никто...» И мы стояли лицом к лицу и глядели на зелёный луг, на который как раз набегал прохладный вечер, и плакали вместе. - И жизнь была тогда мне милее, чем вся моя мудрость когда-либо. Так говорил Заратустра.
3 Раз! О, внемли, друг! Два! Что полночь тихо скажет вдруг? Три! «Глубокий сон сморил меня, - Четыре! Из сна теперь очнулась я: Пять! Мир - так глубок, Шесть! Как день помыслить бы не смог. Семь! Мир - это скорбь до всех глубин,- Восемь! Но радость глубже бьёт ключом! Девять! Скорбь шепчет: сгинь! Десять! А радость рвётся в отчий дом, - Одиннадцать! В свой кровный, вековечный дом!» Двенадцать!
Семь печатей (или: пение о Да и Аминь)
1 Если я прорицатель и полон того пророческого духа, что носится над высокой скалой между двух морей- носится между прошедшим и будущим, как тяжёлая туча, - враждебный удушливым низменностям и всему, что устало и не может ни умереть, ни жить: готовый к молнии в тёмной груди и к лучу искупительного света, чреватый молниями, которые говорят Да и смеются, готовый к пророческим молниеносным лучам, - но блажен, кто так чреват! И поистине, кто должен некогда зажечь свет будущего, тому приходится долго висеть, как тяжёлая туча, на вершине скалы! О, как не стремиться мне страстно к Вечности и к брачному кольцу колец - к кольцу возвращения! Никогда ещё не встречал я женщины, от которой хотел бы иметь я детей, кроме той женщины, что люблю я: ибо я люблю тебя, о Вечность! Ибо я люблю тебя, о Вечность!
2 Если гнев мой некогда разрушал могилы, сдвигал пограничные столбы и скатывал старые, разбитые скрижали в отвесную пропасть. Если насмешка моя некогда сметала, как сор, истлевшие слова и я приходил, как метла для пауков-крестовиков и как очистительный ветер - для старых удушливых склепов, - Если некогда сидел я, ликуя, на месте, где были погребены старые боги, благословляя мир, любя мир, возле памятников старых клеветников на мир: ибо даже церкви и могилы Бога люблю я, когда небо смотрит ясным оком сквозь разрушенные своды их; я люблю сидеть, подобно траве и красному маку, на развалинах церквей. О, как не стремиться мне страстно к Вечности и к брачному кольцу колец - к кольцу возвращения? Никогда ещё не встречал я женщины, от которой хотел бы иметь я детей, кроме той женщины, что люблю я: ибо я люблю тебя, о Вечность! Ибо я люблю тебя, о Вечность!
3 Если некогда дыхание снисходило на меня от дыхания творческого и от той небесной необходимости, что принуждает даже случайности водить звёздные хороводы, - Если некогда смеялся я смехом созидающей молнии, за которой, гремя, но с покорностью следует долгий гром действия, - Если некогда за столом богов на земле играл я в кости с богами, так что земля содрогалась и трескалась, изрыгая огненные реки, - ибо земля есть стол богов, дрожащий от новых творческих слов и от шума игральных костей. О, как не стремиться мне страстно к Вечности и к брачному кольцу колец - к кольцу возвращения? Никогда ещё не встречал я женщины, от которой хотел бы иметь я детей, кроме той женщины, что люблю я: ибо я люблю тебя, о Вечность! Ибо я люблю тебя, о Вечность!
4 Если некогда одним глотком опорожнял я пенящийся кубок с пряною смесью, где хорошо смешаны все вещи. Если некогда рука моя подливала самое дальнее к самому близкому, и огонь к духу, радость к страданию и самое худшее к самому лучшему, - Если и сам я крупица той искупительной соли, которая заставляет все вещи хорошо смешиваться в кубковой смеси. О, как не стремиться мне страстно к Вечности и к брачному кольцу колец - к кольцу возвращения? Никогда ещё не встречал я женщины, от которой хотел бы иметь я детей, кроме той женщины, что люблю я: ибо я люблю тебя, о Вечность! Ибо я люблю тебя, о Вечность!
5 Если я люблю море и всё, что похоже на море, и больше всего, когда оно гневно противоречит мне. Если есть во мне та радость искателя, что гонит корабль к ещё не открытому, если есть в моей радости радость мореплавателя. Если некогда восклицало ликование моё: «берег исчез - теперь спали с меня последние цепи - беспредельность шумит вокруг меня, где-то вдали блестит мне пространство и время, ну что ж! вперёд! старое сердце!» О, как не стремиться мне страстно к Вечности и к брачному кольцу колец - к кольцу возвращения? Никогда ещё не встречал я женщины, от которой хотел бы иметь я детей, кроме той женщины, что люблю я: ибо я люблю тебя, о Вечность! Ибо я люблю тебя, о Вечность!
6 Если добродетель моя - добродетель танцора, и часто прыгал я обеими ногами в золотисто-изумрудный восторг; Если злоба моя - смеющаяся злоба, живущая под кустами роз и под изгородью из лилий: - ибо в смехе всё злое собрано вместе, но признано священным и оправдано своим собственным блаженством И если в том альфа и омега моя, чтобы всё тяжёлое стало лёгким, всякое тело - танцором, всякий дух - птицею; и поистине, в этом альфа и омега моя! - О, как не стремиться мне страстно к Вечности и к брачному кольцу колец - к кольцу возвращения? Никогда ещё не встречал я женщины, от которой хотел бы иметь я детей, кроме той женщины, что люблю я: ибо я люблю тебя, о Вечность! Ибо я люблю тебя, о Вечность!
7 Если некогда простирал я тихие небеса над собою и летал на собственных крыльях в собственные небеса; Если я плавал, играя, в глубокой светлой дали, и прилетала птица-мудрость свободы моей: - ибо так говорит птица-мудрость: «Знай, нет ни верха, ни низа! Бросайся повсюду, вверх и вниз, ты, лёгкий! Пой! перестань говорить! - разве все слова не созданы для тех, кто запечатлён тяжестью? Не лгут ли все слова тому, кто лёгок! Пой! перестань говорить!» О, как не стремиться мне страстно к Вечности и к брачному кольцу колец - к кольцу возвращения? Никогда ещё не встречал я женщины, от которой хотел бы иметь я детей, кроме той женщины, что люблю я: ибо я люблю тебя, о Вечность! Ибо я люблю тебя, о Вечность!
ЧАСТЬ ЧЕТВЁРТАЯ, И ПОСЛЕДНЯЯ
Ах, где в мире совершалось больше безумия, как не среди сострадательных? И что в мире причиняло больше страдания, как не безумие сострадательных? Горе всем любящим, у которых нет более высокой вершины, чем состраданиеих! Так говорил однажды мне дьявол: «Даже у Бога есть свой ад - это? любовь его к людям». И недавно я слышал, как говорил он такие слова: «Бог мёртв; из-за сострадания своего к людям умер Бог». Так говорил Заратустра Жертва медовая
- И снова бежали месяцы и годы над душой Заратустры, и он не замечал их; но волосы его побелели. Однажды, когда он сидел на камне перед пещерой своей и молча смотрел вдаль - ибо отсюда далеко видно было море поверх вздымавшихся пучин, - звери его задумчиво ходили вокруг него и наконец остановились перед ним. «О Заратустра, - сказали они, - не высматриваешь ли ты счастья своего?» - «Что мне до счастья! - отвечал он. - Я давно уже не стремлюсь к счастью, я стремлюсь к своему делу». - «О Заратустра, - снова заговорили звери, - это говоришь ты, как тот, кто пресыщен добром. Разве не лежишь ты в лазоревом озере счастья?» - «Плуты, - отвечал Заратустра, улыбаясь, - как удачно выбрали вы сравнение! Но вы знаете также, что счастье моё тяжело и не похоже на подвижную волну: оно гнетёт меня и не отстаёт от меня, прилипнув, как расплавленная смола». Тогда звери продолжали задумчиво ходить вокруг него и затем снова остановились перед ним. «О Заратустра, - сказали они, - так вот почему ты сам становишься всё желтее и темнее, хотя волосы твои хотят казаться белыми, похожими на лён? Смотри же, ты сидишь в своей смоле!» - «Что говорите вы, звери мои, - сказал Заратустра, смеясь, - поистине, я клеветал, говоря о смоле. Что происходит со мною, бывает со всеми плодами, которые созревают. Это мёд в моих жилах делает мою кровь более густой и мою душу более молчаливой». - «Должно быть, так, о Заратустра, - отвечали звери, приближаясь к нему, - но не хочешь ли ты сегодня подняться на высокую гору? Воздух чист, и сегодня мир виден больше, чем когда-либо». - «Да, звери мои, - отвечал он, - вы даёте прекрасный совет, и он мне по сердцу: я хочу сегодня подняться на высокую гору! Но позаботьтесь, чтобы там мёд был у меня под руками, золотой сотовый мёд, жёлтый и белый, хороший и свежий, как лёд. Ибо знайте, я хочу там наверху принести жертву медовую». Но когда Заратустра был на вершине, отослал он домой зверей, провожавших его, и нашёл, что теперь он один, - тогда засмеялся он от всего сердца, оглянулся кругом и так говорил: Я говорил о жертвах и о медовых жертвах; но это было только уловкою речи моей и поистине полезным безумием! Здесь наверху я могу говорить уже свободнее, чем перед пещерами отшельников и домашними животными их. Что говорил я о жертвах! Я расточаю, что дарится мне, я расточитель с тысячью рук; как бы мог я называть это - жертвоприношением! И когда я хотел мёду, хотел я лишь приманки и сладкой патоки и отвара, которым лакомятся ворчуны медведи и странные, угрюмые, злые птицы: - лучшей приманки, в какой нуждаются охотники и рыболовы. Ибо если мир похож на тёмный лес, населённый зверями, на сад для услады всех диких охотников, то, по-моему, он ещё больше и скорее похож на бездонное богатое море, - на море, полное разноцветных рыб и раков, из-за которого сами боги пожелали бы стать рыболовами и закинуть сети свои: так богат мир странностями, большими и малыми! Особенно человеческий мир, человеческое море - в него закидываю я теперь свою золотую удочку и говорю: разверзнись, человеческая бездна! Разверзнись и выбрось мне твоих рыб и сверкающих раков! Своей лучшей приманкой приманиваю я сегодня самых удивительных человеческих рыб! - само счастье своё закидываю я во все страны, на восток, на юг и на запад, чтобы видеть, много ли человеческих рыб будут учиться дёргаться и биться на кончике счастья моего. Пока они, закусив острые скрытые крючки мои, не будут вынуждены подняться на высоту мою, самые пёстрые пескари глубин к злейшему ловцу человеческих рыб. Ибо таков я от начала и до глубины, притягивающий, привлекающий, поднимающий и возвышающий, воспитатель и надсмотрщик, который некогда не напрасно говорил себе: «Стань таким, каков ты есть!» Пусть же люди поднимаются вверх ко мне: ибо жду я ещё знамения, что час нисхождения моего настал, ещё сам я не умираю, как я должен среди людей. Поэтому жду я здесь, хитрый и насмешливый, на высоких горах, не будучи ни нетерпеливым, ни терпеливым, скорее как тот, кто разучился даже терпению, ибо он не «терпит» больше. Ибо судьба моя даёт мне время: не забыла ли она меня? Или сидит она за большим камнем в тени и ловит мух? И поистине, я благодарен вечной судьбе моей, что она не гонит, не давит меня и даёт мне время для шуток и злобы: так что сегодня для рыбной ловли поднялся я на эту высокую гору. Ловил ли когда-нибудь человек рыб на высоких горах? И пусть даже будет безумием то, чего я хочу здесь наверху и что делаю: всё-таки это лучше, чем если бы стал я там внизу торжественным, зелёным и жёлтым от ожидания - гневно надутым от ожидания, как завывание священной бури, несущейся с гор, как нетерпеливец, который кричит в долины: «Слушайте, или я ударю вас бичом Божьим!» Не потому, чтобы я сердился на этих негодующих: они хороши лишь для того, чтобы мне посмеяться над ними! Я понимаю, что нетерпеливы они, эти большие шумящие барабаны, которым принадлежит слово «сегодня», или «никогда»! Но я и судьба моя - мы не говорим к «сегодня», мы не говорим также к «никогда»: у нас есть терпенье, чтобы говорить, и время, и даже слишком много времени. Ибо некогда он должен же прийти и не может не прийти. Кто же должен некогда прийти и не может не прийти? Наш великий Хазар, наше великое, далёкое Царство Человека, царство Заратустры, которое продолжится тысячу лет. Далека ли ещё эта «даль»? что мне до этого! Она оттого не пошатнётся - обеими ногами крепко стою я на этой почве. - на вечной основе, на твёрдом вековом камне, на этой самой высокой, самой твёрдой первобытной горе, где сходятся все ветры, как у грани бурь, вопрошая: где? откуда? куда? Здесь смейся, смейся, моя светлая, здоровая злоба! С высоких гор бросай вниз свой сверкающий, презрительный смех! Примани мне своим сверканием самых прекрасных человеческих рыб! И что во всех морях принадлежит мне, что моё и для меня во всех вещах, - это выуди мне, это извлеки ко мне наверх: этого жду я, злейший из всех ловцов рыб. Дальше, дальше, удочка моя! Опускайся глубже, приманка счастья моего! Источай по каплям сладчайшую росу свою, мёд сердца моего! Впивайся, моя удочка, в живот всякой чёрной скорби! Смотри вдаль, глаз мой! О, как много морей вокруг меня, сколько зажигающихся человеческих жизней! А надо мной - какая розовая тишина! Какое безоблачное молчание!
|
|
|
Крик о помощи На следующий день Заратустра опять сидел на камне своём перед пещерою, в то время как звери его блуждали по свету, чтобы принести домой новую пищу, - а также и новый мёд: ибо Заратустра истратил старый мёд до последней капли. Но пока он так сидел, с посохом в руке, и рисовал свою тень на земле, погружённый в размышление, и поистине! не о себе и не о тени своей, - он внезапно испугался и вздрогнул: ибо он увидел рядом со своею тенью ещё другую тень. И едва он успел оглянуться и быстро встать, как увидел вблизи себя прорицателя, того самого, которого он однажды кормил и поил за столом своим, провозвестника великой усталости, учившего: «Всё одинаково, не стоит ничего делать, в мире нет смысла, знание душит». Но тем временем изменилось лицо его; и когда Заратустра взглянул ему в глаза, вторично испугалось сердце его: так много дурных предсказаний и пепельносерых молний пробежало по этому лицу. Прорицатель, почувствовавший, что произошло в душе Заратустры, провёл рукою по лицу своему, как бы желая стереть его; то же сделал и Заратустра. И когда они оба, молча, так оправились и подкрепили себя, они подали друг другу руку, чтобы показать, что желают узнать один другого. «Милости просим, предсказатель великой усталости, - сказал Заратустра, - ты не напрасно однажды был гостем за моим столом. Также и сегодня ешь и пей у меня и прости, если весёлый старик сядет за стол вместе с тобою!» - «Весёлый старик? - отвечал прорицатель, качая головою. - Но кем бы ты ни был или кем бы ни хотел быть, о Заратустра, тебе не долго оставаться здесь наверху, - твой челн скоро не будет лежать на суше!» - «Разве я лежу на суше?» - спросил Заратустра, смеясь. - «Волны вокруг горы твоей, - отвечал прорицатель, - всё поднимаются и поднимаются, волны великой нищеты и печали: скоро они поднимут челн твой и унесут тебя отсюда». - Заратустра молчал и удивлялся. - «Разве ты ещё ничего не слышишь? - продолжал прорицатель. - Не доносятся ли шум и клокотанье из глубины?» - Заратустра снова молчал и прислушивался: тогда он услыхал долгий, протяжный крик, который пучины перебрасывали одна другой, ибо ни одна из них не хотела оставить его у себя: так гибельно звучал он. «Роковой провозвестник, - сказал наконец Заратустра, - это крик о помощи, крик человека, он, очевидно, исходит из чёрного моря. Но что мне за дело до человеческой беды! Последний грех, оставленный мне, - знаешь ли ты, как называется он?» - «Состраданием! - отвечал прорицатель от полноты сердца и поднял обе руки. - О Заратустра, я иду, чтобы ввести тебя в твой последний грех!» И едва произнесены были эти слова, как вторично раздался крик, более протяжный и тоскливый, чем прежде, и уже гораздо ближе. «Слышишь? слышишь, о Заратустра? - кричал прорицатель. - К тебе обращен этот крик, тебя зовёт он: приходи, приходи, приходи, время настало, нельзя терять ни минуты!» Но Заратустра молчал, смущённый и потрясённый; наконец он спросил, как некто колеблющийся в себе самом: «А кто тот, который там зовёт меня?» «Но ты ведь знаешь его, - с раздражением отвечал прорицатель, - зачем же ты скрываешься? Это высший человек взывает к тебе!» «Высший человек? - воскликнул Заратустра, объятый ужасом. - Чего хочет он? Чего хочет он? Высший человек! Чего хочет он здесь?» - и тело его покрылось потом. Но прорицатель не отвечал на испуг Заратустры, а продолжал прислушиваться к пучине. Когда же там надолго водворилась тишина, он оглянулся и увидел, что Заратустра стоит по-прежнему и дрожит. «О Заратустра, - начал он печальным голосом, - ты стоишь не так, как тот, кого счастье заставляет кружиться: ты должен будешь плясать, чтобы не упасть навзничь. И если бы даже ты и захотел плясать предо мною и проделывать прыжки свои во все стороны, - всё-таки никто не мог бы сказать мне: «Смотри, вот пляшет последний весёлый человек!» Напрасно поднимался бы на эту вершину тот, кто искал бы его здесь: он нашёл бы пещеры и в пещерах тайники для скрывшихся, но не нашёл бы шахт и сокровищниц счастья, ни новых золотых жил его. Счастье - разве можно найти счастье, у этих заживо погребённых и отшельников! Неужели должен я искать последнего счастья на блаженных островах и далеко среди забытых морей? Но всё одинаково, не стоит ничего делать, тщетны все поиски, не существует больше и блаженных островов!» Так вздыхал прорицатель; но при последнем вздохе его сделался Заратустра опять светел и уверен, как некто из глубокой пропасти выходящий на свет. «Нет! Нет! Трижды нет! - воскликнул он твёрдым голосом и погладил себе бороду. - Это знаю я лучше! Существуют ещё блаженные острова! Не говори об этом, ты, вздыхающий мешок печали! Перестань журчать об этом, ты, дождевое облако перед полуднем! Разве я ещё не промок от печали твоей, как облитая водою собака? Теперь я встряхнусь и убегу от тебя, чтобы просохнуть: этому ты не должен удивляться! Не кажусь ли я тебе невежливым? Но здесь мои владения. Что же касается твоего высшего человека - ну, что ж! я мигом поищу его в этих лесах: оттуда раздавался крик его. Быть может, его преследует какой-нибудь лютый зверь. Он в моих владениях - здесь не должно случиться с ним несчастья! И поистине, есть много лютых зверей у меня». С этими словами Заратустра хотел уйти. Тогда сказал прорицатель: «О Заратустра, ты - плут! Я знаю: ты хочешь отделаться от меня! С большим удовольствием побежишь ты в леса и будешь охотиться на диких зверей! Но поможет ли это тебе? Вечером всё-таки я буду у тебя; в твоей собственной пещере буду я сидеть, терпеливый и тяжёлый, как колода, - и поджидать тебя!» «Пусть будет так! - крикнул Заратустра, уходя. - И что есть моего в пещере моей принадлежит и тебе, дорогому гостю моему! Если же ты найдёшь в ней ещё и мёд, ну что ж! полижи его, ты, ворчливый медведь, и услади душу свою! Ибо к вечеру оба мы будем веселы, - веселы и довольны, что день этот кончился! И ты сам должен будешь плясать под песни мои, как учёный медведь мой. Ты не веришь этому? Ты качаешь головой? Ну что ж! Ступай! Старый медведь! Но и я прорицатель». Так говорил Заратустра.
Беседа с королями
1 Заратустра не ходил ещё и часу в горах и лесах своих, как вдруг увидел он странное шествие. Как раз по дороге, с которой он думал спуститься, шли два короля, украшенные коронами и красными поясами и пёстрые, как птица фламинго; они гнали перед собой нагруженного осла. «Чего хотят эти короли в царстве моём?» - с удивлением говорил Заратустра в сердце своём и быстро спрятался за куст. Но когда короли подошли близко к нему, он сказал вполголоса, как некто говорящий сам с собой: «Странно! Странно! Как увязать это? Я вижу двух королей и только одного осла!» Тогда оба короля остановились, улыбнулись, посмотрели в ту сторону, откуда исходил голос, и затем взглянули друг другу в лицо. «Так думают многие и у нас, - сказал король справа, - но не высказывают этого». Король слева пожал плечами и ответил: «Это, должно быть, козопас. Или отшельник, слишком долго живший среди скал и деревьев. Ибо отсутствие всякого общества тоже портит добрые правы». «Добрые нравы? - с негодованием и горечью возразил другой король. - Кого же сторонимся мы? Не «добрых ли нравов»? Не нашего ли «хорошего общества»? Поистине, уж лучше жить среди отшельников и козопасов, чем среди нашей раззолоченной, лживой, нарумяненной черни, - хотя бы она и называла себя «хорошим обществом», - хотя бы она и называла себя «аристократией». Но в ней всё лживо и гнило, начиная с крови, благодаря застарелым дурным болезням и ещё более дурным исцелителям. Я предпочитаю ей во всех смыслах здорового крестьянина - грубого, хитрого, упрямого и выносливого: сегодня это самый благородный тип. Крестьянин сегодня лучше всех других; и крестьянский тип должен бы быть господином! И однако теперь царство толпы, - я не позволяю себе более обольщаться. Но толпа значит: всякая всячина. Толпа - это всякая всячина: в ней всё перемешано, и святой, и негодяй, и барин, и еврей, и всякий скот из Ноева ковчега. Добрые нравы! Всё у нас лживо и гнило. Никто уже не умеет благоговеть: этого именно мы все избегаем. Это заискивающие, назойливые собаки, они золотят пальмовые листья. Отвращение душит меня, что мы, короли, сами стали поддельными, что мы обвешаны и переодеты в старый, пожелтевший прадедовский блеск, что мы лишь показные медали для глупцов и пройдох и для всех тех, кто ведёт сегодня торговлю с властью! Мы не первые - надо, чтобы мы казались первыми: мы устали и пресытились наконец этим обманом. От отребья отстранились мы, от всех этих горлодёров и пишущих навозных мух, от смрада торгашей, от судороги честолюбий и от зловонного дыхания: тьфу, жить среди отребья, - тьфу, среди отребья казаться первыми! Ах, отвращение! отвращение! отвращение! Какое значение имеем ещё мы, короли!» «Твоя старая болезнь возвращается к тебе, - сказал тут король слева, - отвращение возвращается к тебе, мой бедный брат. Но ты ведь знаешь, кто-то подслушивает нас». И тотчас же вышел Заратустра из убежища своего, откуда он с напряжённым вниманием слушал эти речи, подошёл к королям и начал так: «Кто Вас слушает, и слушает охотно, Вы, короли, тот называется Заратустра. Я - Заратустра, который однажды сказал: «Что толку ещё в королях!» Простите, я обрадовался, когда Вы сказали друг другу: «Что нам до королей!» Но здесь моё царство и моё господство - чего могли бы Вы искать в моём царстве? Но, быть может, дорогою нашли Вы то, чего я ищу: высшего человека». Когда короли услыхали это, они ударили себя в грудь и сказали в один голос: «Мы узнаны! Мечом этого слова рассекаешь ты густейший мрак нашего сердца. Ты открыл нашу скорбь, ибо - видишь ли! - мы пустились в путь, чтобы найти высшего человека, - человека, который выше нас, - хотя мы и короли. Ему ведём мы этого осла. Ибо высший человек должен быть на земле и высшим повелителем. Нет более тяжкого несчастья во всех человеческих судьбах, как если сильные мира не суть также и первые люди. Тогда всё становится лживым, кривым и чудовищным. И когда они бывают даже последними и более скотами, чем людьми, - тогда поднимается и поднимается толпа в цене, и наконец говорит даже добродетель толпы: «смотри, лишь я добродетель!» «Что слышал я только что? - отвечал Заратустра. - Какая мудрость у королей! Я восхищён, и поистине, мне очень хочется облечь это в рифмы: - то будут, быть может, рифмы, которые едва ли придутся по ушам каждого. Я разучился давно уже обращать внимание на длинные уши. Ну что ж! Вперёд! (Но тут случилось, что и осёл также заговорил: но он сказал отчётливо и со злым умыслом И-А.)
Однажды - в первый год по Рождестве Христа - Сивилла пьяная (не от вина) сказала: «О, горе, горе, как всё низко пало! Какая всюду нищета! Стал Рим большим публичным домом, Пал Цезарь до скота, еврей стал - Богом!»
2 Короли наслаждались этими рифмами Заратустры; но король справа сказал: «О Заратустра, как хорошо сделали мы, что пришли повидать тебя! Ибо враги твои показывали нам образ твой в своём зеркале: там являлся ты в гримасе демона с язвительной улыбкой его; так что мы боялись тебя. Но разве это помогло! Ты продолжал проникать в уши и сердца наши своими изречениями. Тогда сказали мы наконец: что нам до того, как он выглядит! Мы должны его слышать, его, который учит: «любите мир как средство к новым войнам, и короткий мир больше, чем долгий!» Никто не произносил ещё таких воинственных слов: «Что хорошо? Хорошо быть храбрым. Благо войны освящает всякую цель». О Заратустра, кровь наших отцов заволновалась при этих словах в нашем теле: это была как бы речь весны к старым бочкам вина. Когда мечи скрещивались с мечами, подобно змеям с красными пятнами, тогда жили отцы наши полною жизнью: всякое солнце мира казалось им бледным и холодным, а долгий мир приносит позор. Как они вздыхали, отцы наши, когда они видели на стене совсем светлые, притупленные мечи! Подобно им, жаждали они войны. Ибо меч хочет упиваться кровью и сверкает от желания». - Пока короли говорили с жаром, мечтая о счастье отцов своих, напало на Заратустру сильное желание посмеяться над пылом их: ибо было очевидно, что короли, которых он видел перед собой, были очень миролюбивые короли, со старыми, тонкими лицами. Но он превозмог себя. «Ну что ж! - сказал он. - Вот дорога, ведущая к пещере Заратустры; и пусть у сегодняшнего дня будет долгий вечер! А теперь мне пора, меня зовёт от Вас крик о помощи. Пещере моей будет оказана честь, если короли будут сидеть в ней и ждать: но, конечно, долго придётся Вам ждать! Так что ж! Где же учатся сегодня лучше ждать, как не при дворах? И вся добродетель королей, какая у них ещё осталась, - не называется ли она сегодня умением ждать?» Так говорил Заратустра.
Пиявка И Заратустра в раздумье продолжал свой путь, спускаясь всё ниже, проходя по лесам и мимо болот; и как случается с каждым, кто обдумывает трудные вещи, наступил он нечаянно на человека. И вот посыпались ему разом в лицо крик боли, два проклятья и двадцать скверных ругательств - так что он в испуге замахнулся палкой и ещё ударил того, на кого наступил. Но тотчас же он опомнился; и сердце его смеялось над глупостью, только что совершённой им. «Прости, - сказал он человеку, на которого наступил и который с яростью приподнялся и сел, - прости и выслушай прежде сравнение. Как путник, мечтающий о далёких вещах, нечаянно на пустынной улице наталкивается на спящую собаку, лежащую на солнце; - как оба они вскакивают и бросаются друг на друга, подобно смертельным врагам, оба смертельно испуганные, - так случилось и с нами. И однако! И однако - немногого недоставало, чтобы они приласкали друг друга, эта собака и этот одинокий! Ведь оба они - одинокие!» «Кто бы ты ни был, - ответил, всё ещё в гневе, человек, на которого наступил Заратустра, - ты слишком больно наступаешь на меня и своим сравнением, а не только своей ногою! Смотри, разве я собака?» - и при этих словах тот, кто сидел, поднялся и вытащил свою голую руку из болота. Ибо сперва он лежал, вытянувшись на земле, скрытый и неузнаваемый, как те, кто выслеживают болотную дичь. «Но что с тобой! - воскликнул испуганный Заратустра, ибо он увидел кровь, обильно струившуюся по обнажённой руке. - Что случилось с тобой? Не укусило ли тебя, несчастный, какое-нибудь вредное животное?» Обливавшийся кровью улыбнулся, всё ещё продолжая сердиться. «Что тебе за дело! - сказал он и хотел идти дальше. - Здесь я дома и в своём царстве. Пусть спрашивает меня кто хочет: но всякому болвану вряд ли стану я отвечать». «Ты заблуждаешься, - сказал Заратустра с состраданием и удержал его, - ты ошибаешься: здесь ты не в своём, а в моём царстве, и здесь ни с кем не должно быть несчастья. Называй меня, впрочем, как хочешь, - я тот, кем я должен быть. Сам же себя называю я Заратустрой. Ну что ж! Там вверху идёт дорога к пещере Заратустры, она не далека, - не хочешь ли ты у меня полечить свои раны? Пришлось тебе плохо, несчастный, в этой жизни: сперва укусило тебя животное, и потом - наступил на тебя человек!» Но, услыхав имя Заратустры, задетый преобразился. «Что со мной! - воскликнул он. - Кто же интересует меня ещё в этой жизни, как не этот единственный человек - Заратустра и не это единственное животное, живущее кровью, - пиявка? Ради пиявки лежал я здесь, на краю этого болота, как рыболов, и уже была моя вытянутая рука укушена десять раз, как вдруг начинает питаться моей кровью ещё более прекрасное животное, сам Заратустра! О счастье! О чудо! Да будет благословен самый день, привлекший меня в это болото! Да будет благословенна лучшая, самая действительная из кровососных банок, ныне живущих, да будет благословенна великая пиявка совести, Заратустра!» Так говорил тот, на кого наступил Заратустра; и Заратустра радовался словам его и их тонкой почтительности. «Кто ты? - спросил он и протянул ему руку. - Между нами остаётся ещё многое, что надо выяснить и осветить; но уже, кажется мне, настаёт чистый, ясный день». «Я совестливый духом, - отвечал вопрошаемый, - и в вопросах духа трудно найти кого-либо более меткого, более едкого и более твёрдого, чем я, исключая того, у кого я учился, самого Заратустру. Лучше ничего не знать, чем знать многое наполовину! Лучше быть глупцом на свой риск, чем мудрецом на основании чужих мнений! Я - доискиваюсь основы: - что до того, велика ли она или мала? Называется ли она болотом или небом? Пяди основания достаточно для меня: если только она действительно есть основание и почва! - пяди основания: на нём можно стоять. В истинной совестливости знания нет ничего, ни большого, ни малого». «Так ты, быть может, познающий пиявку? - спросил Заратустра. - И ты исследуешь пиявку до последнего основания, ты, совестливый духом?» «О Заратустра, - отвечал тот, на кого наступил Заратустра, - было бы чудовищно, если бы дерзнул я на это! Но если что знаю я прекрасно и досконально, так это мозг пиявки - это мой мир! И это также мир! - Но прости, если здесь говорит моя гордость, ибо здесь нет мне равного. Поэтому и сказал я «здесь я дома». Сколько уже времени исследую я эту единственную вещь, мозг пиявки, чтобы скользкая истина не ускользнула от меня! Здесь моё царство! - ради этого отбросил я всё остальное, ради этого стал я равнодушен ко всему остальному; и рядом со знанием моим простирается чёрное невежество моё. Совестливость духа моего требует от меня, чтобы знал я что-нибудь одно и остальное не знал: мне противны все половинчатые духом, все туманные, порхающие и мечтательные. Где кончается честность моя, я слеп и хочу быть слепым. Но где я хочу знать, хочу я также быть честным, а именно суровым, метким, едким, жёстким и неумолимым. Как сказал ты однажды, о Заратустра: «Дух есть жизнь, которая сама врезается в жизнь», это соблазнило и привело меня к учению твоему. И, поистине, собственною кровью умножил я себе собственное знание!» - «Как доказывает очевидность», - перебил Заратустра; ибо кровь всё ещё текла по обнажённой руке совестливого духом. Ибо десять пиявок впились в неё. «О странный малый, сколь многому учит меня эта очевидность, именно сам ты! И, быть может, не всё следовало бы мне влить в твои меткие уши! Ну что ж! Расстанемся здесь! Но мне очень хотелось бы опять встретиться с тобой. Там вверху идёт дорога к пещере моей - сегодня ночью будешь ты там желанным гостем моим! Мне хотелось бы также полечить тело твоё, на которое наступил ногой 3аратустра, - об этом я подумаю. А теперь мне пора, меня зовёт от тебя крик о помощи». Так говорил Заратустра.
Чародей
1 Но когда Заратустра обогнул скалу, он увидел внизу, недалеко от себя на ровной дороге человека, который трясся как беснующийся и наконец бросился животом на землю. «Стой! - сказал тогда Заратустра в сердце своём. - Должно быть, это высший человек, от него исходил тот мучительный крик о помощи, - я посмотрю, нельзя ли помочь ему». Подбежав к месту, где лежал на земле человек, нашёл он дрожащего старика с неподвижными глазами; и как ни старался Заратустра поднять его и поставить на ноги, все усилия его были тщетны. Даже казалось, что несчастный не замечает, что возле него есть кто-то; напротив, он трогательно осматривался, как человек, покинутый целым миром и одинокий. Наконец, после продолжительного дрожанья, судорог и подёргиваний так начал он горько жаловаться:
Кто в силах отогреть меня, кто ещё любит? Горячие мне руки протяните И пламя рдеющих углей для сердца дайте. Лежу бессильно я, от страха цепенея, Как перед смертию, когда уж ноги стынут, Дрожа в припадках злой, неведомой болезни И трепеща под острыми концами Твоих холодных, леденящих стрел. За мной охотишься ты, мысли дух, Окутанный, ужасный, безымянный - Охотник из-за туч! - Как молниею, поражён я глазом, Насмешливо из темноты смотрящим! И так лежу я, извиваясь, Согбенный, скрюченный, замученный свирепо Мученьями, что на меня наслал ты, Безжалостный охотник, Неведомый мне бог! - Рази же глубже, Ещё раз попади в меня и сердце Разбей и проколи! Но для чего ж теперь Тупыми стрелами меня терзать? Зачем опять ты смотришь на меня, Ненасытимый муками людскими, Молниеносным и злорадным бога взглядом? Да, убивать не хочешь ты, А только мучить, мучить хочешь! Зачем тебе, зачем моё мученье, Злорадный незнакомый бог? Я вижу, да! В полночный час подкрался ты ко мне. Скажи ж, чего ты хочешь? Меня теснишь и давишь ты, И, право, чересчур уж близко! Ты слушаешь дыхание моё, Подслушиваешь сердца ты биенье,- Да ты ревнуешь! Но к кому ж ревнуешь? Прочь, прочь! Куда - Пробраться затеваешь ты? Ты в сердце самое проникнуть хочешь, В заветнейшие помыслы проникнуть! Бесстыдный ты, чужой мне, вор! Что хочешь выкрасть ты себе на долю И что подслушать хочется тебе? Что хочешь выпытать ты от меня,мучитель? Божественный палач! Или я должен, как собака, Валяться пред тобой, хвостом виляя И отдаваясь вне себя от страсти, Тебе в любви виляньем признаваться?
Напрасно трудишься, Рази сильней! Какой укол ужасный! Нет, не ищейка я тебе - твоя добыча. Безжалостный охотник, Я пленник гордый твой, За облаками скрывшийся разбойник! Скажи мне наконец, чего, Чего, грабитель, от меняты хочешь?
Как? Выкупа? Какого же и сколько? Потребуй много - так твердит мне гордость, - И кратко говори - другой её совет.
Так вот как? Да? Меня? Меня ты хочешь? Меня всецело, и всего? А! - так зачем же Ты мучаешь меня, глупец, при этом? Зачем терзаешь душу униженьем?.. - Дай мне любви, кому меня согреть? Горячую мне руку протяни И пламя рдеющих углей для сердца дай мне, Мне одинокому в своём уединенье,- Что ко врагам и седмиричный лёд, К врагам стремиться научает. Ты сам отдайся мне. Необоримый враг, - Сам- мне!
Прочь! улетел! - Умчался прочь - Единственный товарищ мой и враг, Великий враг И чуждый мне опять Божественный палач. Нет! Возвратись ко мне И с пытками твоими, Мои все слёзы льются за тобой, И для тебя вдруг загорелся снова Огонь последний на сердце моём. Вернись, вернись ко мне, мой бог,- моё страданье, И счастие последнее моё!..
2 - Но тут Заратустра не мог долее сдерживать себя, схватил свою палку и ударил изо всех сил того, кто так горько жаловался. «Перестань, - кричал он ему со злобным смехом, - перестань, комедиант! фальшивомонетчик! закоренелый лжец! Я узнаю тебя! Я отогрею тебе ноги, злой чародей, я хорошо умею поджаривать таких, как ты!»
- «Оставь, - сказал старик и вскочил с земли, - не бей больше, о Заратустра! Всё это была только комедия! В этом искусство моё; тебя самого хотел я испытать, подвергая тебя этому искусу! И поистине, ты разгадал меня! Но и ты также - дал мне о себе немалое свидетельство: ты суров, ты, мудрый Заратустра! Суровые удары наносишь ты своими «истинами», палка твоя вынуждает у меня - эту истину!» «Не льсти, - отвечал Заратустра, всё ещё возбуждённый и мрачно смотря на него, - ты закоренелый фигляр! Ты лжив: что толкуешь ты - об истине! Ты павлин из павлинов, ты море тщеславия, что разыгрывал ты предо мною, ты, злой чародей, в кого должен был я верить, когда ты так горько жаловался?» «В кающегося духом, - сказал старик, - его представлял я; ты сам изобрёл некогда это слово - поэта и чародея, обратившего наконец дух свой против себя самого, преображённого, который замерзает от своего плохого знания и от своей дурной совести. И сознайся: нужно было много времени, о Заратустра, прежде чем ты заметил искусство моё и ложь мою! Ты поверил в моё горе, когда ты держал мне голову обеими руками, - я слышал, как ты горько жаловался: «его слишком мало любили, слишком мало любили!» Что я так далеко тебя обманул, этому радовалась внутри меня злоба моя». «Ты, пожалуй, обманывал и более хитрых, чем я, - сказал Заратустра сурово. - Я не стерегусь обманщиков, ибо неосторожным должен я быть: так хочет судьба моя. Но ты - должен обманывать: настолько я знаю тебя! Слова твои всегда должны иметь два-три-четыре смысла! Даже в чём сознавался ты сейчас, не было для меня ни достаточной правдой, ни достаточной ложью! Злой фальшивомонетчик, разве мог бы ты поступать иначе! Даже болезнь свою нарумянил бы ты, если бы нагим показался врачу своему. Точно так же румянил ты предо мною ложь свою, когда говорил: «Всё это была только комедия!» Было в этом и нечто серьёзное, ибо и сам ты отчасти такой же кающийся духом! Я хорошо угадываю тебя: ты стал чародеем для всех, но для себя не осталось у тебя больше ни лжи, ни лукавства, - ты сам перестал быть для себя чародеем! Ты пожинал отвращение как единственную истину свою. Нет ни одного правдивого слова в тебе, но ещё правдивы уста твои: правдиво отвращение, прилипшее к устам твоим». «Но кто же ты! - воскликнул тут старый чародей надменным голосом, - кто смеет так говорить со мною, самым великим среди живущих ныне?» - и зелёная молния сверкнула из его глаз на Заратустру. Но тотчас же он изменился и сказал с грустью: «О Заратустра, я устал, противны мне искусства мои, я не велик, для чего притворяюсь я! Но, ты знаешь это хорошо, - я искал величия! Великого человека хотел я представлять и убедил в этом многих; но эта ложь была свыше сил моих. Об неё разбиваюсь я. О Заратустра, всё ложь во мне; но что я разбиваюсь - это правда во мне!» - «Это делает тебе честь, - сказал Заратустра мрачно и смотря в сторону, - делает тебе честь, что искал ты величия, но это же и выдаёт тебя. Ты не велик. Злой, старый чародей, это твоё лучшее и самое честное, и я чту в тебе то, что устал ты от себя и сказал: «Я не велик». За это чту я тебя, как кающегося духом: даже если только на один миг, но в этот момент был ты - правдив. Но скажи, чего ищешь ты здесь в лесах и на скалах моих? И если для меня лежал ты на дороге, чего хотел ты от меня? - в чём искушал ты меня?» Так говорил Заратустра, и глаза его сверкали. Старый чародей помолчал немного, потом сказал он: «Разве я искушал тебя? Я - только ищу. О Заратустра, я ищу кого-нибудь правдивого, простого, справедливого, недвусмысленного, человека честного во всех отношениях, сосуда мудрости, праведника знания, великого человека! Разве ты не знаешь этого, о Заратустра! Я ищу Заратустру». - Тут воцарилось долгое молчание между ними; Заратустра погрузился в глубокое раздумье, так что даже закрыл глаза. Но затем, возвратясь к своему собеседнику, он схватил чародея за руку и сказал ему вежливо и с хитростью: «Ну что ж! Туда вверх идёт дорога, там находится пещера Заратустры. В ней можешь ты искать, кого хотел бы ты найти. И спроси совета у зверей моих, у орла моего и у змеи моей: пусть помогут они тебе искать. Но пещера моя велика. Правда, я сам - я не видел ещё великого человека. Для великого груб ещё сегодня глаз даже самых тонких людей. Теперь царство толпы. Многих встречал я уже, которые тянулись и надувались, а народ кричал: «Вот великий человек!» Но что толку во всех воздуходувках! В конце концов воздух выйдет из них.
В конце концов лопается лягушка, которая слишком долго надувалась: и воздух выйдет из неё. Ткнуть в живот надувшемуся - это называю я славной шуткою. Слушайте, дети! Это сегодня принадлежит толпе: кто там знает ещё, что велико и что мало! Кто искал там успешно величия! Только глупец: и глупцы имеют успех. Ты ищешь великих людей, ты, странный глупец? Кто научил тебя искать их? Разве теперь время для этого? О злой искатель, в чём - искушаешь ты меня?» - Так говорил Заратустра, утешенный в сердце своём, и пошёл, смеясь, своей дорогою.
В отставке Немного спустя после того, как Заратустра освободился от чародея, увидел он опять, что кто-то сидит на дороге, по которой он шёл; это был чёрный высокий человек с исхудавшим, бледным лицом, сильно раздосадовавший его. «Горе, - сказал он в сердце своём, - вот сидит закутанная печаль, мне кажется, она из рода священников; чего хотят они в моём царстве? Как! Едва избег я одного чародея, - и вот другой чернокнижник опять становится мне поперёк дороги, - какой-нибудь колдун со сложенными руками, какой-нибудь мрачный чудотворец Божьей милостью, какой-нибудь помазанный клеветник на мир, чтоб чёрт его побрал! Но чёрт никогда не бывает там, где он был бы на месте: всегда приходит он слишком поздно, этот проклятый карлик и колченожка!» Так бранился Заратустра с нетерпением в сердце своём и думал, как бы, не глядя на чёрного человека, проскользнуть мимо него, - но случилось иначе. Ибо в этот самый момент его уже увидел сидевший; и подобно тому, кто наталкивается на неожиданное счастье, вскочил он и пошёл навстречу Заратустре. «Кто бы ты ни был, ты, странник, - сказал он, - помоги заблудившемуся, ищущему, старому человеку, с которым здесь легко может случиться несчастье! Этот мир здесь мне чужд и далёк, даже слыхал я рычание диких зверей; а того, кто мог бы служить мне защитой, уже нет. Я искал последнего благочестивого человека, святого и отшельника, который один в лесу своём ещё ничего не слыхал о том, о чём весь мир знает сегодня». «О чём же знает сегодня весь мир? - спросил Заратустра. - Не о том ли, что старый Бог не жив более, в которого весь мир некогда верил?» «Ты говоришь, - отвечал опечаленный старик. - А я служил этому старому Богу до последнего часа его. Теперь же я в отставке, без господина, и всё-таки я не свободен, нет у меня ни одного весёлого часа, разве только в воспоминаниях. Для того и поднялся я на эти горы, чтобы наконец опять устроить себе праздник, как подобает старому папе и отцу церкви - ибо знай, я последний папа! - праздник благочестивых воспоминаний и богослужений. Но теперь умер и он, самый благочестивый человек, тот святой в лесу, который постоянно славил своего Бога пением и бормотанием. Его самого не нашёл я уже, когда я нашёл его хижину - и двух волков в ней, которые выли об его смерти, - ибо все звери любили его. И я убежал оттуда. Неужели я пришёл напрасно в эти леса и горы? Тогда решилось сердце моё искать другого, самого благочестивого из всех тех, кто не верят в Бога, - искать Заратустру!» Так говорил старик и окинул острым взглядом того, кто стоял пред ним; Заратустра же взял руку старого папы и рассматривал её долго с удивлением. «Посмотри, досточтимый, - сказал он потом, - какая прекрасная и длинная рука! Это рука того, кто постоянно раздавал благословение. Но теперь держит она того, кого ты ищешь, меня, Заратустру. Это - я, безбожный Заратустра, который говорит: кто безбожнее меня, чтобы мог я радоваться наставлению его?» Так говорил Заратустра и пронизывал своим взором мысли и задние мысли старого папы. Наконец тот начал: «Кто его любил и им владел больше всего, тот теперь и утратил его больше всего: - посмотри, не сам ли я из нас двоих теперь более безбожник? Но кто бы мог этому радоваться!» - «Ты служил ему до конца, - спросил Заратустра задумчиво, после глубокого молчания, - ты знаешь, как он умер? Правда ли, как говорят, что его задушила жалость, - что он видел, как человек висел на кресте, и не вынес этого, так что любовь к человеку сделалась его адом и наконец его смертью?» Но старый папа ничего не ответил, а посмотрел робко в сторону страдальческим, мрачным взглядом. «Оставь его, - сказал Заратустра после долгого размышления, продолжая смотреть старику прямо в глаза. - Оставь его, он умер. И хотя тебе делает честь, что ты о мёртвом говоришь только хорошее, но ты так же хорошо знаешь, как и я, кто он был; и что он ходил странными путями». «Говоря с глазу на полуглаз, - сказал, повеселев, старый папа (ибо он был слеп на один глаз), - в вопросах Бога я просвещённее самого Заратустры - и имею право на это. Моя любовь служила ему долгие годы, моя воля следовала во всём его воле. Но хороший слуга знает всё и даже многое, что его господин скрывает от себя самого. Это был скрытный Бог, полный таинственности. Поистине, даже к сыну своему шёл он не иначе как потаённым путём. У дверей его веры стоит прелюбодеяние. Кто его прославляет как Бога любви, тот недостаточно высокого мнения о самой любви. Разве этот Бог не хотел быть также судьёю? Но любящий любит по ту сторону награды и возмездия. Когда он был молод, этот Бог с востока, тогда был он жесток и мстителен и выстроил себе ад, чтобы забавлять своих любимцев. Но наконец он состарился, стал мягким и сострадательным, более похожим на деда, чем на отца, и всего больше похожим на трясущуюся старую бабушку. Так сидел он, поблекший, в своём углу на печке, и сокрушался о своих слабых ногах, усталый от мира, усталый от воли, пока наконец не задохнулся от своего слишком большого сострадания». - «Ты старый папа, - прервал тут Заратустра, - видел ли ты это своими глазами? Могло быть и так, могло быть и иначе. Когда боги умирают, умирают они всегда разными смертями. Ну что ж! Так или иначе - он умер! Он был не по вкусу моим ушам и глазам, худшего не хотел бы я о нём говорить. Я люблю всё, что ясно смотрит и правдиво говорит. Но он - ты ведь знаешь это, ты, старый папа, он был немного из твоего рода, из рода священнического - его можно было разно понимать. Его часто и совсем нельзя было понять. Как же сердился он на нас, этот дышащий гневом, что мы его плохо понимали! Но почему же не говорил он яснее! И если вина была в наших ушах, почему дал он нам уши, которые его плохо слышали. Если была грязь в наших ушах, кто же вложил её туда? Слишком многое не удавалось ему, этому горшечнику, не доучившемуся до конца! Но если он ещё мстил своим горшкам и творениям за то, что они ему плохо удавались, - это было уже грехом против хорошего вкуса. Существует и в благочестии хороший вкус; он говорит наконец: «Прочь с таким Богом! Лучше совсем без Бога, лучше на собственный страх устраивать судьбу, лучше быть безумцем, лучше самому быть Богом!» «Что слышу я! - сказал тут старый папа, навострив уши. - О Заратустра! ты благочестивее, чем ты думаешь, при таком безверии! Какой-нибудь Бог в тебе обратил тебя к твоему безбожию. Разве не само твоё благочестие не дозволяет тебе более верить в Бога? И твоя чрезмерная правдивость поведёт тебя ещё дальше, по ту сторону добра и зла! Посмотри, что осталось тебе? У тебя есть глаза, руки и уста, которые от вечности предназначены для благословения. Благословляют не только рукой. Вблизи тебя, хотя ты и хочешь быть самым безбожным, я предчувствую тайное благоухание долгих благословений; мне становится при этом хорошо и мучительно. Позволь мне быть твоим гостем, о Заратустра, на одну только ночь! Нигде на земле мне не будет теперь лучше, чем у тебя!» «Аминь! Да будет так! - сказал Заратустра с великим удивлением. - Туда вверх ведёт дорога, там находится пещера Заратустры. Поистине, я сам охотно проводил бы тебя туда, досточтимый, ибо я люблю всех благочестивых людей. Но теперь меня поспешно отзывает от тебя крик о помощи. В моём царстве ни с кем не должно быть несчастья; пещера моя - хорошая пристань. И больше всего хотел бы я всякого, кто печалится, опять поставить на твёрдую землю и на твёрдые ноги. Но кто снимет с плеч твою печаль? Для этого я слишком слаб. Поистине, долго придётся нам ждать, пока кто-нибудь опять воскресит тебе твоего Бога. Ибо этот старый Бог не жив более: он основательно умер». Так говорил Заратустра. Самый безобразный человек - И опять бежали ноги Заратустры по горам и лесам, и глаза его непрестанно искали, но нигде не было видно, кого искали они, кто кричал о помощи и страдал великою скорбью. Всю дорогу, однако, радовался он в сердце своём и был полон признательности. «Какие хорошие вещи, - говорил он, - подарил мне, однако, этот день в награду за то, что так скверно начался он! Каких редких собеседников нашёл я! Долго придётся пережёвывать мне слова их, как хорошие хлебные зёрна; и зубам моим придётся измолоть и истолочь их, пока не потекут они в душу мою, как молоко!» Но когда дорога опять обогнула скалу, сразу изменился ландшафт, и Заратустра вступил в царство смерти. Здесь торчали чёрные и красные выступы скал; не было ни травы, ни деревьев, ни пения птиц. Ибо это была долина, которой избегали все животные, даже хищные звери; и только змеи одной породы - безобразные, толстые, зелёные, состарившись, приползали сюда умирать. Поэтому называли пастухи эту долину: Смерть змей. Но Заратустра погрузился в мрачные воспоминания, ибо ему казалось, что однажды он уже стоял в этой долине. И много тяжёлого вспоминалось ему: так что шёл он всё тише и тише и наконец остановился совсем. Здесь, открыв глаза, увидел он перед собою что-то сидевшее на краю дороги, по виду напоминавшее человека или почти что человека, нечто невыразимое. И мгновенно охватил Заратустру великий стыд, что пришлось ему своими глазами увидеть нечто подобное: покраснев до корней седых волос своих, отвернулся он и хотел уже бежать из этого скверного места. Вдруг мёртвая пустыня огласилась шипевшими и хрипевшими звуками, поднимавшимися из самой земли, подобно тому как ночью шипит и хрипит вода в засорившейся водопроводной трубе; наконец эти звуки сложились в человеческий голос и человеческую речь - и она так гласила: «Заратустра! Заратустра! Разгадай загадку мою! Говори, говори! Что такое месть свидетелю? Я предостерегаю тебя, здесь скользкий лёд! Смотри, смотри, как бы гордость твоя не сломала здесь ногу себе! Ты считаешь себя мудрым, ты, гордый Заратустра! Так разгадай же загадку, ты, щелкун твёрдых орешков, - загадку, которую представляю я! Скажи: кто я!» - Но когда Заратустра услыхал слова эти, как думаете вы, что случилось с душою его? Сострадание овладело им, и вдруг он упал ниц, как дуб, долго сопротивлявшийся многим дровосекам, тяжело, внезапно, пугая даже тех, кто хотел срубить его. Но вот он снова поднялся с земли, и лицо его сделалось суровым. «Я отлично узнаю тебя, - сказал он голосом, звучавшим, как медь, - ты убийца Бога! Пусти меня. Ты не вынес того, кто видел тебя, - кто всегда и насквозь видел тебя, - самого безобразного человека! Ты отомстил этому свидетелю!» Так говорил Заратустра и хотел идти, но невыразимый схватил его за край одежды и снова стал клокотать и подыскивать слова. «Останься! - сказал он наконец - останься! Не проходи мимо! Я угадал, какой топор сразил тебя: хвала тебе, о Заратустра, что ты снова встал! Ты угадал, я знаю это, каково тому, кто его убил, - убийце Бога. Останься! Присядь ко мне, это будет не напрасно. К кому же стремился я, как не к тебе? Останься, сядь! Но не смотри на меня! Почти этим - безобразие моё! Они преследуют меня - теперь ты последнее убежище моё. Не ненавистью своей, не своими ищейками - о, над таким преследованием смеялся бы я, гордился бы им и радовался ему! Разве успех не был доселе на стороне хорошо преследуемых? И кто хорошо преследует, легко научится следовать - раз уж он очутился - позади! Но от их сострадания - от их сострадания бегу я и прибегаю к тебе. О Заратустра, защити меня, ты последнее убежище моё, ты единственный, разгадавший меня: - ты угадал, каково тому, кто убил его. Останься! И если ты хочешь идти, ты, нетерпеливый, - не ходи дорогою, какою я шёл. Эта дорога плохая. Ты сердишься, что я так долго уже заикаюсь и спотыкаюсь? Что я даю уже советы тебе? Но знай, что это я, самый безобразный человек, - у которого самые большие и тяжёлые ноги. Где я шёл, там дорога плохая. Я обращаю все дороги в смерть и позор. Но по тому, как ты прошёл молча мимо меня, как ты покраснел, я это видел, - я узнал в тебе Заратустру. Всякий другой бросил бы мне милостыню свою, сострадание своё, взором и речью. Но для этого - я недостаточно нищий, это угадал ты - для этого я слишком богат, богат великим, ужасным, самым безобразным и невыразимым! Твой стыд, о Заратустра, почтил меня! С трудом ушёл я из толпы сострадательных, - чтобы найти единственного, который учит нынче: «Сострадание навязчиво», - тебя, о Заратустра! - будь оно божеским, будь оно человеческим состраданием - оно перечит стыду. И нежелание помочь может быть благороднее, чем эта путающаяся под ногами добродетель. Но сострадание называется сегодня у всех маленьких людей самой добродетелью - они не умеют чтить великое несчастье, великое безобразие, великую неудачу. Поверх всех их смотрю я, как смотрит собака поверх спин овец, копошащихся в стадах своих. Это маленькие, мягкошерстные, доброхотные, серые люди. Как цапля, закинув голову, с презрением смотрит поверх мелководных прудов, - так смотрю я поверх копошения серых маленьких волн, воль и душ. Давно уже дано им право, этим маленьким людям, - так что дана им наконец и власть - теперь учат они: «Хорошо только то, что маленькие люди называют хорошим». И «истиной» называется сегодня то, о чём говорил проповедник, сам вышедший из них, этот странный святой и защитник маленьких людей, который свидетельствовал о себе: «Я - истина». Этот нескромный давно уже сделал маленьких людей горделивыми - он, учивший огромному заблуждению, когда он учил: «Я - истина». Отвечал ли кто нескромному учтивее? - Но ты, о Заратустра, прошёл мимо него и говорил: «Нет! Нет! Трижды нет!» Ты предостерегал от его заблуждения, ты первый предостерегал от сострадания - не всех и не каждого, но себя и подобных тебе. Ты стыдишься стыда великих страданий; и поистине, когда ты говоришь: «От сострадания приближается тяжёлая туча, берегитесь, люди!» - когда ты учишь: «Все созидающие тверды, всякая великая любовь выше их сострадания», - о Заратустра, как хорошо кажешься ты мне изучившим приметы грома! Но и ты сам - остерегайся ты сам своего сострадания! Ибо многие находятся на пути к тебе, многие страждущие, сомневающиеся, отчаивающиеся, утопающие, замерзающие. - Я предостерегаю тебя и против меня. Ты разгадал мою лучшую, мою худшую загадку, меня самого и что свершил я. Я знаю топор, сразивший тебя. Но он - должен был умереть: он видел глазами, которые всё видели, - он видел глубины и бездны человека, весь его скрытый позор и безобразие. Его сострадание не знало стыда: он проникал в мои самые грязные закоулки. Этот любопытный, сверх-назойливый, сверх-сострадательный должен был умереть. Он видел всегда меня: такому свидетелю хотел я отомстить - или самому не жить. Бог, который всё видел, не исключая и человека, - этот Бог должен был умереть! Человек не выносит, чтобы такой свидетель жил». Так говорил самый безобразный человек. Заратустра же встал и собирался уходить: ибо его знобило до костей. «Ты, невыразимый, - сказал он, - ты предостерёг меня от своего пути. В благодарность за это хвалю я тебе мой путь. Смотри, там вверху пещера Заратустры. Моя пещера велика и глубока, и много закоулков в ней; там находит самый скрытный сокровенное место своё. И поблизости есть сотни расщелин и сотни убежищ для животных пресмыкающихся, порхающих и прыгающих. Ты, изгнанный, сам себя изгнавший, ты не хочешь жить среди людей и человеческого сострадания? Ну что ж, делай, как я! Так научишься ты у меня; только тот, кто действует, учится. И, прежде всего, разговаривай с моими животными! Самое гордое животное и самое умное животное - пусть будут для нас обоих верными советчиками!» Так говорил Заратустра и пошёл своей дорогою, ещё задумчивее и ещё медленнее, чем прежде: ибо он вопрошал себя о многом и нелегко находил ответы. «Как беден, однако, человек! - думал он в сердце своём. - Как безобразен, как он хрипит, как полон скрытого позора! Мне говорят, что человек любит себя самого, - ах, как велико должно быть это себялюбие! Как много презрения противостоит ему! И этот столько же любил себя, сколько презирал себя, - по-моему, он великий любящий и великий презирающий. Никого ещё не встречал я, кто бы глубже презирал себя, - а это и есть высота. Горе, быть может, это был высший человек, чей крик я слышал? Я люблю великих презирающих. Но человек есть нечто, что должно превзойти».
Добровольный нищий Когда Заратустра покинул самого безобразного человека, ему стало холодно и он почувствовал себя одиноким; ибо много холодного и одинокого пронеслось по чувствам его, так что даже тело его похолодело. Но едва он поднялся дальше, по горам и долинам, миновав зелёные пастбища и пустое, каменистое русло, где прежде нетерпеливый ручей пролагал себе ложе, - ему сразу стало теплее, и сердце его укрепилось. «Что со мной? - спросил он себя. - Что-то тёплое и живое подкрепляет меня, оно должно быть вблизи от меня. Уже я не так одинок, неведомые спутники и братья бродят вокруг меня, их тёплое дыхание волнует мне душу». Осматриваясь кругом и ища утешителей в одиночестве своём, он увидел коров, столпившихся на возвышении; их близость и запах согрели сердце его. По-видимому, эти коровы старательно слушали кого-то, говорившего к ним, и не обращали внимания на вновь прибывшего. Когда же Заратустра подошёл совсем близко к ним, услыхал он отчётливо человеческий голос из стада коров; и видно было, что все они повернули свои головы к говорившему. Тогда Заратустра стремительно бросился на возвышение и разогнал коров, ибо он боялся, чтобы здесь не случилось с кем-нибудь несчастья, которому едва ли помогло бы сострадание коров. Но в этом он ошибся; ибо перед ним сидел человек на земле и, казалось, убеждал животных, чтобы они не боялись его, - миролюбивый человек и нагорный проповедник, из глаз которого проповедовала сама доброта. «Чего ищешь ты здесь?» - воскликнул Заратустра с удивлением. «Чего я здесь ищу? - отвечал он. - Того же самого, чего ищешь и ты, нарушитель мира! ищу счастья на земле. Ему хотел я научиться у этих коров. Ибо, знаешь ли, половину утра говорю я к ним, и они только что собрались отвечать мне. Зачем помешал ты им? Если мы не вернёмся назад и не будем как коровы, мы не войдём в Царство Небесное. Ибо одному должны мы научиться у них - пережевыванию. И поистине, если бы человек приобрёл целый мир и не научился одному - пережёвыванию: какая польза была бы ему! Он не избавился бы от скорби своей, - от великой скорби своей; но она называется сегодня отвращением. А у кого же сегодня сердце, уста и глаза не полны отвращения? И у тебя! И у тебя! Но взгляни на этих коров!» Так говорил нагорный проповедник и поднял взор свой на Заратустру: ибо до сей поры глядел он с любовью на коров - и вдруг преобразился он. «Кто это, с кем говорю я? - воскликнул он в испуге и вскочил с земли. - Это человек, свободный от отвращения, это сам Заратустра, победитель великого отвращения, это глаза, это уста, это сердце самого Заратустры». И, говоря так, он с глазами, полными слёз, поцеловал руку тому, кому он говорил, и вёл себя совсем как тот, кому неожиданно падает с неба драгоценный дар или сокровище. А коровы смотрели на всё это и удивлялись. «Не говори обо мне, ты, странный, милый человек! - сказал Заратустра, защищаясь от его нежности. - Говори сперва о себе! Не тот ли ты добровольный нищий, который некогда отказался от большого богатства, - который устыдился богатства своего и богатых и бежал к самым бедным, чтобы отдать им избыток свой и сердце своё? Но они не приняли его». «Но они не приняли меня, - сказал добровольный нищий, - ты хороню знаешь это. Так что пошёл я наконец к зверям и коровам этим». «Там научился ты, - прервал Заратустра говорившего, - насколько труднее уметь дарить, чем уметь брать, и что хорошо дарить есть искусство, и притом высшее, самое мудрёное искусство доброты». «Особенно в наши дни, - отвечал добровольный нищий, - особенно теперь, когда всё низкое возмутилось, стало недоверчивым и по-своему чванливым: на манер черни. Ибо, ты знаешь, настал час великого восстания черни и рабов, восстания гибельного, долгого и медлительного: оно всё растёт и растёт! Теперь возмущает низших всякое благодеяние и подачка; и те, кто слишком богат, пусть будут настороже! Кто сегодня, подобно пузатой бутылке, сочится сквозь слишком узкое горлышко, - у таких бутылей любят теперь отбивать горлышко. Похотливая алчность, желчная зависть, подавленная мстительность, надмевание черни - всё это бросилось мне в глаза. Уже не верно, что нищие блаженны. Но Царство Небесное у коров». «А почему же оно не у богатых?» - спросил испытующе Заратустра, отгоняя коров, которые дружески обдавали дыханием миролюбивого проповедника. «К чему испытуешь ты меня? - отвечал он. - Ты сам знаешь это лучше меня. Что же гнало меня к самым бедным, о Заратустра? разве не отвращение к нашим богачам? - к каторжникам богатства, извлекающим выгоды свои из всякого мусора, с холодными глазами и похотливыми мыслями, к этому отребью, от которого подымается к небу зловоние, - к этой раззолоченной, лживой черни, предки которой были воришками, или стервятниками, или тряпичниками, падкими до женщин, похотливыми и забывчивыми: ибо все они недалеко ушли от блудницы - Чернь сверху, чернь снизу! Что значит сегодня «бедный» и «богатый»! Эту разницу забыл я, - и бежал я всё дальше и дальше, пока я не пришёл к этим коровам». Так говорил миролюбивый проповедник, а сам тяжело пыхтел и потел при своих словах - так что коровы снова удивлялись. Но Заратустра, пока он так сурово говорил, смотрел ему с улыбкою в лицо и молча качал при этом головою. «Ты совершаешь над собою насилие, ты, нагорный проповедник, употребляя такие суровые слова. Для такой суровости не годятся ни твои уста, ни твои глаза. И, как мне кажется, даже желудок твой: ему противны всякий гнев и всякая ненависть с пеною. Твой желудок требует более мягкой пищи: ты не любитель мяса. Скорее кажешься ты мне любителем растительной пищи и собирателем трав и корней. Быть может, жуёшь ты зёрна. Во всяком случае ты не находишь удовольствия в мясе и любишь мёд». «Ты угадал, - отвечал добровольный нищий с облегчённым сердцем. - Я люблю мёд и жую зёрна, ибо я ищу того, что приятно на вкус и делает дыхание чистым; - а также что требует много времени и над чем трудятся целые дни рты кротких лентяев и тунеядцев. Но дальше всех ушли в этом эти коровы: они изобрели пережёвывание и лежание на солнце. И они воздерживаются от всяких тяжёлых мыслей, от которых пучит сердце». «Ну что ж! - сказал Заратустра. - Тебе бы следовало увидеть и моих зверей, орла моего и змею мою, - равных им не существует теперь на земле. Смотри, там дорога ведёт к пещере моей: будь гостем её этой ночью. И поговори со зверями моими о счастье зверей, - пока я сам не вернусь. А теперь меня поспешно отзывает от тебя крик о помощи. Также найдёшь ты новый мёд у меня, в свежих янтарных сотах: ешь его! А теперь простись поскорее со своими коровами, странный милый человек! как бы тебе тяжело это ни было. Ибо это лучшие учителя твои и друзья!» - «За исключением одного, которого я люблю ещё больше, - отвечал добровольный нищий. - Ты сам добрый и лучше ещё, чем всякая корова, о Заратустра!» «Прочь уходи от меня! ты низкий льстец! - закричал Заратустра со злобою. - Зачем портишь ты меня такой похвалой и мёдом лести?» «Прочь, прочь от меня!» - закричал он ещё раз и замахнулся своей палкой на нежного нищего; но тот поспешно бежал от него.
|
|
|
Тень Но едва убежал добровольный нищий и Заратустра остался опять один с собою, как услыхал он позади себя новый голос, взывавший: «Стой, Заратустра! Подожди же меня! Ведь это я, о Заратустра, я, тень твоя!» Но Заратустра не остановился, ибо внезапная досада овладела им, что так тесно стало в горах у него. «Куда же девалось уединение моё? - говорил он. Поистине, это становится слишком много для меня; эти горы кишат людьми, царство моё уже не от мира сего, мне нужны новые горы. Моя тень зовёт меня? Что мне до тени моей! Пусть бежит себе за мною! я - убегу от неё». Так говорил Заратустра в сердце своём и бежал дальше. Но тот, кто был позади его, следовал за ним: так что образовалось трое бегущих один за другим - впереди бежал добровольный нищий, потом Заратустра, и позади всех тень его. Но недолго бежали они так, ибо Заратустра скоро опомнился от своего неразумия и сразу стряхнул с себя всякую досаду и всякое отвращение. «Как! - говорил он. - Разве самые смешные вещи с давних пор не случались с нами, старыми отшельниками и святыми? Поистине, безумие моё сильно выросло в горах! И вот теперь слышу я, как шесть старых дурацких ног топочут одна за другой! Но разве Заратустра имеет право бояться какой-нибудь тени? И наконец, мне кажется, что ноги её длиннее моих». Так говорил Заратустра, смеясь глазами и всем нутром своим; он остановился и быстро обернулся назад, так что чуть было не опрокинул на землю тень, которая преследовала его: так близко следовала она по пятам его и так слаба была она. Ибо, когда он измерил её глазами, испугался он, как перед внезапным призраком: так худ, чёрен, измождён и призрачен был этот преследователь. «Кто ты? - спросил Заратустра грубо. - Что делаешь ты здесь? И почему называешь ты себя моей тенью? Ты не нравишься мне». «Прости меня, - отвечала тень, - что это я; и если я тебе не нравлюсь, ну что ж! о Заратустра, я хвалю тебя и твой хороший вкус. Я - странник, который уже много ходил по пятам твоим; вечно в дороге, но без цели и даже без родины; так что мне, поистине, немногого недостаёт до вечного жида, разве только что не вечен я и не жид. Как? Неужели должна я всегда быть в пути? Увлекаемой и гонимой каждым ветром? О земля, ты стала для меня слишком круглой! На всякой поверхности побывала я уже; как усталая пыль, спала я на зеркалах и оконных стёклах: всё берёт от меня, но ничто не даёт, я становлюсь тощей - почти похожу я на тень. Но за тобой, о Заратустра, я следовала и преследовала тебя дольше всего, и, если я и пряталась от тебя, всё-таки я была твоей верной тенью: где бы ни сел ты, садилась и я. С тобой обошла я самые далёкие, самые холодные миры, как призрак, который охоч бегать зимою по крышам и по снегу. Вместе с тобою стремилась я ко всему запретному, самому дурному и дальнему: и если что-нибудь во мне может быть названо добродетелью, так это то, что не боялась я никакого запрета. Вместе с тобою разбила я всё, что когда-либо чтило сердце моё, все пограничные столбы и всех идолов опрокинула я, за самыми опасными желаниями гонялась я, - поистине, по всем преступлениям однажды прошлась я. Вместе с тобою разучилась я вере в слова, ценности и великие имена. Когда чёрт меняет кожу, не отпадает ли тогда также и имя его? Ибо имя есть только кожа. И сам чёрт, быть может, - только кожа. «Нет истины, всё позволено» - так убеждала я себя. В самые холодные воды погружалась я сердцем и головою. Ах, как часто стояла я поэтому нагая и красная, как рак! Ах, куда девалось всё доброе, и весь стыд, и вся вера в добрых! Ах, куда девалась та изолгавшаяся невинность, которой некогда обладала я, невинность добрых и их благородной лжи! Слишком часто, поистине, следовала я по пятам за истиной: и она давала мне пинка. Много раз думала я, что лгу, и только тогда прикасалась я - к истине. Слишком многое прояснилось для меня: теперь оно уже не касается меня. Уже ничто не живо, что я люблю, - как могла бы я ещё любить самое себя? «Жить, как мне нравится, или вовсе не жить» - так хочу я, так хочет даже святой. Но, увы! есть ли ещё для меня - радость? Есть ли ещё у меня - цель? Пристань, куда бежит парус мой? Попутный ветер? Ах, только тот, кто знает, куда он едет, знает также, какой ветер ему по пути. Что ещё осталось мне? Усталое, дерзкое сердце; беспокойная воля; крылья негодные, чтобы летать; разбитый хребет. А это искание своего дома: о Заратустра, ты ведь знаешь, это искание было взысканием моим, оно пожирает меня. «Где - дом мой?» Я спрашиваю о нём, ищу и искала его и нигде не нашла. О вечное везде, о вечное нигде, о вечное - напрасно!» Так говорила тень, и лицо Заратустры вытягивалось при словах её. «Да, ты - моя тень, - сказал он наконец с грустью. - И не малая опасность грозит тебе, ты, вольнодумец и странник! Плохой день был у меня: смотри, как бы не наступил ещё худший вечер! Таким беспокойным, как ты, может наконец даже тюрьма показаться блаженством. Видела ли ты когда-нибудь, как спят заключённые преступники? Они спят спокойно, они наслаждаются впервые своей безопасностью. Берегись, чтобы тебя наконец не уловила в сети какая-нибудь узкая вера, какое-нибудь жестокое, суровое заблуждение! Ибо теперь соблазняет и искушает тебя всё узкое и твёрдое. Ты утратила цель; увы, как прошутишь и как утешишь ты эту утрату? Вместе с ней ты - потеряла и дорогу! Бедный, блуждающий мечтатель, уставший мотылёк! не хочешь ли ты на этот вечер иметь пристанище и отдых? Так иди вверх в пещеру мою! Эта дорога ведёт к пещере моей. А теперь я скорее убегу от тебя. Уже ложится как бы тень на меня. Я побегу один, чтобы опять стало светло вокруг меня. К тому же я ещё долго должен быть весел и на ногах. Вечером же будут у меня - танцы!» - Так говорил Заратустра.
В полдень - И Заратустра всё бежал, и не находил никого больше. Он был один и продолжал встречать только себя, он наслаждался и упивался своим одиночеством и думал о хороших вещах - целыми часами. В полуденный час, когда солнце стояло прямо над головой Заратустры, проходил он мимо старого дерева, кривого и суковатого, которое было увито обильной любовью виноградной лозы и скрыто от себя самого; с него свешивались путнику пышные жёлтые гроздья. Тогда захотелось ему утолить маленькую жажду и сорвать одну кисть; но едва протянул он к ней руку, как овладело им другое желание, более сильное, - лечь под деревом в самый полдень и уснуть. Так и сделал Заратустра; и лишь только он лёг на землю, среди таинственной тиши пёстрой травы, как забыл он тотчас о своей маленькой жажде и заснул. Ибо, как гласит поговорка Заратустры: одно бывает необходимее другого. Только глаза его оставались открытыми: ибо они не могли досыта насмотреться и насладиться деревом и любовью к нему виноградной лозы. Но, засыпая, так говорил Заратустра в сердце своём: «Тише! Тише! Не стал ли мир совершенен? Что же, однако, происходит со мной? Как лёгкий ветерок невидимо танцует по гладкому морю, лёгкий, как перышко, так - сон танцует на мне. Глаз не смыкает он мне, душу оставляет он бодрствовать. Лёгок он, поистине! лёгок, как пёрышко. Он убеждает меня, я не знаю, как? он дотрагивается внутри меня ласкающей рукою, он принуждает меня. Да, он принуждает мою душу потягиваться - какой она становится длинной и усталой, моя странная душа! Неужели вечер седьмого дня пришёлся для неё как раз в полдень! Уж не блуждала ли она слишком долго, блаженная, среди добрых и зрелых вещей? Долго потягивается она, - всё больше и больше! она лежит тихо, странная душа моя. Слишком уж много доброго вкусила она; эта золотая печаль гнетёт её, она сковывает уста. - Как корабль, зашедший в самую тихую пристань свою, - теперь опирается он на землю, усталый от долгих странствий и неведомых морей. Разве земля не надёжнее? Когда такой корабль пристаёт к берегу, жмётся к нему - тогда достаточно, чтобы паук протянул от земли к нему паутину свою. В более крепкой верёвке нет надобности. Как такой усталый корабль в тихой пристани, так отдыхаю и я теперь близко к земле, преданный, доверчивый, ожидающий, привязанный к ней тончайшими нитями. О счастье! О счастье! Не хочешь ли ты запеть, о душа моя? Ты лежишь в траве. Но теперь таинственный, торжественный час, когда ни один пастух не играет на свирели своей. Берегись! Жаркий полдень спит на нивах. Не пой! Тише! Мир совершенен. Не пой, ты, полевая птичка, о душа моя! Не шепчи даже! Смотри - кругом тишина! старый полдень спит, он шевелит губами: не пьёт ли он сейчас каплю счастья - старую, потемневшую каплю золотого счастья, золотого вина? Счастье пробегает по нему, его счастье смеётся. Так - смеётся Бог. Тише! - «Для счастья, как мало надо для счастья!» - так говорил я когда-то и считал себя мудрым. Но это была хула, этому научился я теперь. Мудрые дурни говорят лучше. Ибо всё самое малое, самое тихое, самое лёгкое, шорох ящерицы, дуновение, мгновение, миг - малое, вот что составляет качество лучшего счастья. Тише! - Что случилось со мною: слушай! Не улетело ли время? Не падаю ли я? Не упал ли я - слушай! - в колодец вечности? - Что происходит со мною? Тише! Меня кольнуло - о, горе! - в сердце? В самое сердце! О, разбейся, разбейся, сердце, после такого счастья, после такого укола! - Как? Не стал ли мир сейчас совершенен? Круглым и зрелым? О золотой круглый зрак - куда летит он? Разве я бегу за ним! Тише! Тише» ( - тут Заратустра потянулся и почувствовал, что спит). «Вставай, ты, сонливец! - говорил он самому себе. - Ты, спящий в полдень! Ну, вставайте, вы, старые ноги! Уже пора, давно пора, ещё добрый конец пути остался вам. Теперь вы выспались, долго ли спали вы? Половину вечности? Ну, вставай теперь, моё старое сердце! Много ли нужно тебе времени после такого сна - чтобы проснуться?» (Но тут он снова заснул, а душа его противилась, защищалась и опять легла) - «Оставь же меня! Тише! Не стал ли мир сейчас совершенен? О золотой круглый шар!» - «Вставай, - говорил Заратустра, - ты, маленькая воровка, тунеядка! Как? Всё ещё потягиваться, зевать, вздыхать и падать в глубокие колодцы? Кто же ты, о душа моя!» (и тут испугался он, ибо солнечный луч упал с неба на лицо ему). «О небо надо мной, - сказал он, вздыхая, и сел, - ты глядишь на меня? Ты слушаешь странную душу мою? Когда выпьешь ты эту каплю росы, упавшую на всё земное, - когда выпьешь ты эту странную душу, - когда, о родник вечности! ты, радостная, ужасающая полуденная бездна! когда обратно втянешь ты в себя мою душу?» Так говорил Заратустра и поднялся с ложа своего у дерева, как бы после странного опьянения; а солнце всё ещё стояло прямо над головою его. Из этого вполне можно было заключить, что Заратустра в тот раз спал недолго.
Приветствие Лишь поздно вечером, после долгих напрасных исканий и блужданий, Заратустра опять вернулся к пещере своей. Но когда он остановился перед нею не более как в двадцати шагах, случилось то, чего он теперь ожидал всего менее: снова услыхал он великий крик о помощи. И, поразительно! на этот раз крик исходил из его собственной пещеры. Но это был долгий, сложный, странный крик, и Заратустра ясно различал, что он состоит из многих голосов: только издали можно было принять его за крик из одних только уст. Тогда Заратустра бросился к пещере своей, и вот какое зрелище ожидало его тотчас после этого слушалища! Там сидели в сборе все, с кем провёл он день: король справа и король слева, старый чародей, папа, добровольный нищий, тень, совестливый духом, мрачный прорицатель и осёл; а самый безобразный человек надел на себя корону и опоясался двумя красными поясами - ибо он любил, как все безобразные, красиво одеваться. Посреди же этого печального общества стоял орёл Заратустры, взъерошенный и тревожный, ибо он должен был на многое отвечать, на что у гордости его не было ответа; а мудрая змея висела вокруг шеи его. На всё это смотрел Заратустра с великим удивлением; затем разглядел он отдельно каждого из гостей своих со снисходительным любопытством, читал в душе их и удивлялся снова. Тем временем собравшиеся поднялись с мест своих и почтительно ожидали, чтобы Заратустра заговорил. Заратустра же говорил так: «Вы, отчаявшиеся! Вы, странные люди! Это ваш крик о помощи слышал я? И теперь знаю я, где надо искать того, кого тщетно искал я сегодня: высшего человека - в моей собственной пещере сидит он, высший человек! Но чему удивляюсь я! Не сам ли я привлёк его к себе медовыми жертвами и хитрыми приманками счастья своего? Однако мне кажется, что вы не годитесь для совместного общества, вы, взывающие о помощи, вы смущаете сердце друг другу, сидя здесь вместе. Сперва должен прийти некто, - некто, который опять заставит вас смеяться, добрый, весёлый шутник, танцор, ветер, сорвиголова, какой-нибудь старый дурень - как кажется вам? Но простите мне, вы, отчаявшиеся, что я обращаюсь к вам с такой ничтожной речью, недостойной, поистине, таких гостей! Но вы не догадываетесь, что делает бодрым сердце моё, - вы сами и вид ваш, простите меня! Ибо всякий, кто смотрит на отчаявшегося, становится бодрым. Чтобы утешить отчаявшегося - для этого считает себя каждый достаточно сильным. Мне самому придали вы эту силу - драгоценный дар, мои высокие гости! Настоящий подарок гостей! Ну что ж, не сердитесь, что я предлагаю вам свой. Здесь царство моё и владения мои: но всё моё на этот вечер и эту ночь должно быть и вашим. Пусть звери мои служат вам; пусть будет пещера моя местом отдохновения вашего! В моём доме, у очага моего никто не должен отчаиваться, в моих владениях защищаю я каждого от диких зверей их. И первое, что предлагаю я вам, - безопасность! Второе же - мой мизинец. И если он у вас, возьмите и всю руку, ну что ж! и сердце в придачу! Милости просим, поклон вам, желанные гости мои!» Так говорил Заратустра и смеялся, полный любви и злобы. После этого приветствия гости его вторично поклонились ему в почтительном молчании; король же справа отвечал ему от их имени. «По тому, о Заратустра, как ты предложил нам руку и привет свой, узнаём мы в тебе Заратустру. Ты унизился перед нами, почти оскорбил наше уважение к тебе - но кто сумел бы, как ты, унизиться с такой гордостью? Это - ободряет нас самих, это услада для глаз и сердец наших. Чтобы видеть только это, мы охотно поднялись бы на более высокие горы, чем эта гора. Ибо, как любители зрелищ, пришли мы, мы хотели видеть, что делает ясным печальный взор. И вот, уже прекратился всякий крик наш о помощи. Уже открыты мысли и сердца наши и восхищены. Ещё немного - и наше мужество станет бодрым. Ничего, о Заратустра, не растёт на земле более радостного, как высокая, сильная воля: она прекраснейшее из произведений её. Целый ландшафт оживляется от одного такого дерева. С пинией сравниваю я, о Заратустра, всякого, кто вырастает подобно тебе: высокий, молчаливый, твёрдый, одинокий, сделанный из лучшего гибкого дерева, господственный, - простирающий крепкие зелёные ветви за пределы господства своего, мощно вопрошающий ветры и бурю и всё, что от века близко к высотам, - ещё мощнее отвечающий, повелевающий, победоносный; о, кто бы ни поднялся на высокие горы, чтобы только посмотреть на такие деревья? Под деревом твоим, о Заратустра, оживляется и печальный и неудачник, при виде тебя успокаивается беспокойный и исцеляется сердце его. И, поистине, на гору твою и к дереву твоему обращены сегодня многие взоры; возникла великая тоска, и многие научились спрашивать: кто такой Заратустра? И все, кому ты некогда по каплям вливал в уши песню свою и мёд свой; все, кто прятался, кто жил одиноко или одиночествовал вдвоём, заговорили сразу к сердцу своему: «Жив ли ещё Заратустра? Не стоит больше жить, всё равно, всё тщетно, - или мы должны жить с Заратустрой!» «Почему не приходит тот, кто так давно возвестил о себе? - так вопрошают многие. - Не поглотило ли его одиночество? Или мы должны сами пойти к нему?» Теперь случается, что само одиночество истлело и распадается, подобно могиле, которая распадается и не может больше держать мертвецов своих. Всюду видны воскресшие. Теперь волны поднимаются всё выше и выше вокруг горы твоей, о Заратустра. И как ни высока высота твоя, многие должны подняться к тебе; твой челн уже недолго останется на суше. И то, что мы, отчаявшиеся, теперь пришли в пещеру твою и уже свободны от отчаяния, - служит лишь предзнаменованием, что лучшие находятся на пути к тебе, - ибо он сам находится на пути к тебе, последний остаток Бога среди людей, а таковы именно: все люди великой тоски, великого отвращения, великого пресыщения, - все, что не хотят жить, если только не научатся снова надеяться - если только не научатся у тебя, о Заратустра, великой надежде!» Так говорил король справа и схватил руку Заратустры, чтобы поцеловать её; но Заратустра уклонился от его почитания и отступил с испугом, молча и как бы внезапно отлетая в широкую даль. Но немного спустя был он уже опять у гостей своих, смотрел на них ясным, испытующим взором и говорил: «Гости мои, вы, высшие люди, я хочу говорить с вами по-немецки и ясно. Не вас ожидал я здесь, в этих горах». («По-немецки и ясно? Боже упаси! - сказал тут король слева в сторону; заметно, он не знает милых немцев, этот мудрец с востока! Но он хочет сказать «по-немецки и грубо» - ну что ж! По нынешним временам это ещё не худший вкус!») Пусть, поистине, вы будете, вместе взятые, высшими людьми; но для меня - вы недостаточно высоки и недостаточно сильны. Для меня это значит: для неумолимого, что молчит во мне, но не всегда будет молчать. Если вы и принадлежите мне, то всё же не так, как правая рука моя. Ибо кто сам ходит на больных и слабых ногах, подобно вам, тот хочет прежде всего, знает ли он это или скрывает от себя: чтобы щадили его. Но ни рук моих, ни ног моих не щажу я, я не щажу своих воинов: как же могли бы вы годиться для моей войны? С вами погубил бы я всякую победу. И многие из вас упали бы, услыхав громкий бой барабанов моих. Также вы для меня недостаточно прекрасны и недостаточно благородны. Я употребляю чистые и гладкие зеркала для учения своего; а на вашей поверхности искажается даже собственный образ мой. Ваши плечи давит много тяжестей, много воспоминаний; много злых карликов сидят, скорчившись, в закоулках ваших. Даже в вас есть скрытая чернь. И пусть вы высоки и более высокого рода: многое в вас криво и безобразно. Нет в мире кузнеца, который мог бы исправить и выпрямить вас. Вы только мост: пусть высшие перейдут через вас! Вы означаете ступени; не сердитесь же на того, кто по вас поднимается на высоту свою! Быть может, из семени вашего некогда вырастет настоящий сын и совершенный наследник мой - но это ещё далеко. Сами вы не те, кому принадлежит наследство моё и имя моё. Не вас жду я здесь, в этих горах, не с вами спущусь я вниз в последний раз. Только как предзнаменование пришли вы ко мне, что высшие люди находятся уже на пути ко мне, - не люди великой тоски, великого отвращения, великого пресыщения и не те, кого назвали вы последним остатком Бога. - Нет! нет! трижды нет! Других жду я здесь, в этих горах, и без них не шевельну я ногой, чтобы уйти отсюда. - высших, более сильных, победоносных, более весёлых, таких, у которых прямоугольно построены тело и душа: смеющиеся львы должны прийти! О желанные гости мои, вы, странные люди, - неужели вы ещё ничего не слыхали о детях моих? И что они находятся на пути ко мне? Говорите же мне о садах моих, о блаженных островах моих, о новом прекрасном потомстве моём, - почему не говорите вы мне о них? Об этом даре прошу я у любви вашей, чтобы говорили вы мне о детях моих. Ими богат я, через них обеднел я: чего не отдал я, - чего ни отдал бы я, чтобы иметь лишь одно: этих детей, эти живые насаждения, эти деревья жизни воли моей и моей высшей надежды!» Так говорил Заратустра и внезапно прервал речь свою: ибо им овладела тоска его, и он сомкнул глаза и уста, так велико было движение сердца его. И все гости его также молчали, неподвижные и смущённые: один только старый прорицатель делал знаки рукою и выражением лица своего.
Тайная вечеря На этом месте прорицатель прервал приветствие Заратустры и гостей его: он протеснился вперёд, как тот, кому нельзя терять времени, схватил руку Заратустры и воскликнул: «Но, Заратустра! Одно бывает необходимее другого, так говоришь ты сам: ну что ж, одно для меня теперь необходимее всего остального. Кстати: разве не пригласил ты меня на трапезу? И здесь находятся многие совершившие длинный путь. Не речами же хочешь ты накормить нас? Кроме того, все мы уже слишком много говорили о замерзании, утоплении, удушении и других телесных бедствиях: но никто не вспомнил о моей беде, о страхе умереть с голоду». (Так говорил прорицатель; но, когда звери Заратустры услыхали слова эти, они со страху убежали. Ибо они видели, что всего принесённого ими в течение дня будет недостаточно, чтобы накормить досыта одного только прорицателя.) «Включая сюда и страх умереть от жажды, - продолжал прорицатель. - И хотя я слышу, что вода здесь журчит, подобно речам мудрости, в изобилии и неустанно: но я - хочу вина! Не всякий, как Заратустра, пьёт от рожденья одну только воду. Вода не годится для усталых и поблекших: нам подобает вино - только оно даёт внезапное выздоровление и импровизированное здоровье!» При этом удобном случае, пока прорицатель просил вина, удалось и королю слева, молчаливому, также промолвить слово. «О вине, - сказал он, - мы позаботились, я с моим братом, королем справа: у нас вина достаточно - осёл целиком нагружен им. Так что недостаёт только хлеба». Хлеба? - возразил Заратустра, смеясь. - Как раз хлеба и не бывает у отшельников. Но не хлебом единым жив человек, но и мясом хороших ягнят, а у меня их два: - пусть скорее заколют их и приправят шалфеем: так люблю я. Также нет недостатка в кореньях и плодах, годных даже для лакомок и гурманов; есть также орехи и другие загадки, чтобы пощёлкать. Мы скоро устроим знатный пир. Но кто хочет в нём участвовать, должен также приложить руку, даже короли. Ибо у Заратустры даже королю не зазорно быть поваром». Это предложение пришлось всем по сердцу; только добровольный нищий был против мяса, вина и пряностей. «Слушайте-ка этого чревоугодника Заратустру! - сказал он шутливо. - Для того ль идут в пещеры и на высокие горы, чтобы устраивать такие пиры? Теперь понимаю я, чему он некогда нас учил, говоря: «Хвала малой бедности!», почему и он хочет уничтожить нищих». «Будь весел, как я, - отвечал Заратустра. - Оставайся при своих привычках, превосходный человек! жуй свои зёрна, пей свою воду, хвали свою кухню - если только она веселит тебя! Я - закон только для моих, а не закон для всех. Но кто принадлежит мне, должен иметь крепкие кости и лёгкую поступь, - находить удовольствие в войнах и пиршествах, а не быть букой и Гансом-мечтателем, быть готовым ко всему самому трудному, как к празднику своему, быть здоровым и невредимым. Лучшее принадлежит моим и мне; и если не дают нам его, мы сами его берём: лучшую пишу, самое чистое небо, самые мощные мысли, самых прекрасных женщин!» - Так говорил Заратустра; но король справа заметил: «Странно! Слыханы ли когда-нибудь такие умные речи из уст мудреца? И, поистине, весьма редко встречается мудрец, который был бы умён и вдобавок не был бы ослом». Так говорил король справа и удивлялся; осёл же злорадно прибавил к его речи И-А. Это и было началом той продолжительной беседы, которая названа «тайной вечерей» в исторических книгах. Но за нею не говорилось ни о чём другом, как только о высшем человеке. О высшем человеке
1 Когда в первый раз пошёл я к людям, совершил я глупость отшельника, великую глупость: я явился на базарную площадь. И когда я говорил ко всем, я ни к кому не говорил. Но к вечеру канатные плясуны были моими товарищами и трупы; и я сам стал почти что трупом. Но с новым утром пришла ко мне и новая истина - тогда научился я говорить: «Что мне до базара и толпы, до шума толпы и длинных ушей её!» Вы, высшие люди, этому научитесь у меня: на базаре не верит никто в высших людей. И если хотите вы там говорить, ну что ж! Но толпа моргает: «Мы все равны». «Вы, высшие люди, - так моргает толпа, - не существует высших людей, мы все равны, человек есть человек, перед Богом - мы все равны!» Перед Богом! - Но теперь умер этот Бог. Но перед толпою мы не хотим быть равны. Вы, высшие люди, уходите с базара!
2 Перед Богом! - Но теперь умер этот Бог! Вы, высшие люди, этот Бог был вашей величайшей опасностью. С тех пор как лежит он в могиле, вы впервые воскресли. Только теперь наступает великий полдень, только теперь высший человек становится - господином! Поняли ли вы это слово, о братья мои? Вы испугались: встревожилось сердце ваше? Не зияет ли здесь бездна для вас? Не лает ли здесь адский пёс на вас? Ну что ж! вперёд! высшие люди! Только теперь гора человеческого будущего мечется в родовых муках. Бог умер: теперь хотим мы, чтобы жил сверхчеловек.
3 Самые заботливые вопрошают: «Как сохраниться человеку?» Заратустра же спрашивает, единственный и первый: «Как превзойти человека?» К сверхчеловеку лежит сердце моё, он для меня первое и единственное, - а не человек: не ближний, не самый бедный, не самый страждущий, не самый лучший. О братья мои, если что я могу любить в человеке, так это только то, что он есть переход и гибель. И даже в вас есть многое, что пробуждает во мне любовь и надежду. Ваша ненависть, о высшие люди, пробуждает во мне надежду. Ибо великие ненавистники суть великие почитатели. Ваше отчаяние достойно великого уважения. Ибо вы не научились подчиняться, вы не научились маленькому благоразумию. Ибо теперь маленькие люди стали господами: они все проповедуют покорность, скромность, благоразумие, старание, осторожность и нескончаемое «и так далее» маленьких добродетелей. Всё женское, всё рабское, и особенно вся чернь: это хочет теперь стать господином всей человеческой судьбы - о отвращение! отвращение! отвращение! Они неустанно спрашивают: «как лучше, дольше и приятнее сохраниться человеку?» И потому - они господа сегодняшнего дня. Этих господ сегодняшнего дня превзойдите мне, о братья мои, - этих маленьких людей: они величайшая опасность для сверхчеловека! Превзойдите мне, о высшие люди, маленькие добродетели, маленькое благоразумие, боязливую осторожность, кишенье муравьёв, жалкое довольство, «счастье большинства»! - И лучше уж отчаивайтесь, но не сдавайтесь. И поистине, я люблю вас за то, что вы сегодня не умеете жить, о высшие люди! Ибо так вы живёте - лучше всего!
4 Есть ли в вас мужество, о братья мои? Есть ли сердце в вас? Не мужество перед свидетелями, а мужество отшельника и орла, на которое уже не смотрит даже Бог? У холодных душ, у мулов, у слепых и у пьяных нет того, что называю я мужеством. Лишь у того есть мужество, кто знает страх, но побеждает его, кто видит бездну, но с гордостью смотрит в неё. Кто смотрит в бездну, но глазами орла, кто хватает бездну когтями орла - лишь в том есть мужество.
5 «Человек зол» - так говорили мне в утешение все мудрецы. Ах, если бы это и сегодня было ещё правдой! Ибо зло есть лучшая сила человека. «Человек должен становиться всё лучше и злее» - так учу я. Самое злое нужно для блага сверхчеловека. Могло быть благом для проповедника маленьких людей, что страдал и нёс он грехи людей. Но я радуюсь великому греху как великому утешению своему. Но всё это сказано не для длинных ушей. Не всякое слово годится ко всякому рылу. Это тонкие, дальние вещи: копыта овец не должны топтать их!
6 О высшие люди, не думаете ли вы, что я здесь для того, чтобы исправить то, что сделали вы дурного? Или что хочу я отныне удобнее уложить вас спать, страдающих? Или указать вам, беспокойным, сбившимся с пути и потерявшимся в горах, новые, более удобные тропинки? Нет! Нет! Трижды нет! Всё больше все лучшие из рода вашего должны гибнуть, - ибо вам должно становиться всё хуже и жёстче. Ибо только этим путём - только этим путём вырастает человек до той высоты, где молния порождает и убивает его: достаточно высоко для молнии! На немногое, на долгое, на дальнее направлена мысль моя и тоска моя - что мне до вашей маленькой, обыкновенной и короткой нищеты! По-моему, вы ещё недостаточно страдаете! Ибо вы страдаете собой, вы ещё не страдали человеком. Вы солгали бы, если бы сказали иначе! Никто из вас не страдает тем, чем страдал я.
7 Мне недостаточно, чтобы молния не вредила больше. Не отвращать хочу я её: она должна научиться работать - для меня. Моя мудрость собирается уже давно, подобно туче, она становится всё спокойнее и темнее. Так бывает со всякою мудростью, которая должна некогда родить молнии. Для этих людей сегодняшнего дня не хочу я быть светом, ни называться им. Их - хочу я ослепить: молния мудрости моей! выжги им глаза!
8 Вы не должны ничего хотеть свыше сил своих: дурная лживость присуща тем, кто хочет свыше сил своих. Особенно когда они хотят великих вещей! Ибо они возбуждают недоверие к великим вещам, эти ловкие фальшивомонетчики, эти комедианты - пока наконец они не изолгутся, косые, снаружи окрашенные, но внутри разъедаемые червями, прикрытые великими словами, показными добродетелями, блестящими поддельными делами. Будьте тут особенно осторожны, о высшие люди! Ибо нет для меня сегодня ничего более драгоценного и более редкого, чем правдивость. Не принадлежит ли это «сегодня» толпе? Но толпа не знает, что велико, что мало, что прямо и правдиво: она криводушна по невинности, она лжёт всегда.
9 Будьте сегодня недоверчивы, о высшие люди, люди мужественные и чистосердечные! И держите в тайне основания ваши! Ибо это «сегодня» принадлежит толпе. Чему толпа научилась верить без оснований, кто мог бы у неё это опровергнуть - основаниями? На базаре убеждают жестами. Но основания делают толпу недоверчивой. И если когда-нибудь истина достигала там торжества, то спрашивайте себя с недоверием: «Какое же могучее заблуждение боролось за неё?» Остерегайтесь также учёных! Они ненавидят вас: ибо они бесплодны! У них холодные, иссохшие глаза, перед ними лежит всякая птица ощипанной. Они кичатся тем, что они не лгут: но неспособность ко лжи далеко ещё не есть любовь к истине. Остерегайтесь! Отсутствие лихорадки далеко ещё не есть познание. Застывшим умам не верю я. Кто не может лгать, не знает, что есть истина.
10 Если вы хотите высоко подняться, пользуйтесь собственными ногами! Не позволяйте нести себя, не садитесь на чужие плечи и головы! Но ты сел на коня? Ты быстро мчишься теперь вверх к своей цели? Ну что ж, мой друг! Но твоя хромая нога также сидит на лошади вместе с тобою! Когда ты будешь у цели своей, когда ты спрыгнешь с коня своего, - именно на высоте своей, о высший человек, - ты и споткнёшься!
11 Вы, созидающие, вы, высшие люди! Бывает беременность только своим ребёнком. Не позволяйте вводить себя в заблуждение! Кто же ближний ваш? И если действуете вы «для ближнего», - вы созидаете всё-таки не для него! Разучитесь же этому «для» вы, созидающие: ибо ваша добродетель требует, чтобы вы не имели никакого дела с этим «для», «ради» и «потому что». Заткните уши свои от этих поддельных, маленьких слов. «Для ближнего» - это добродетель только маленьких людей: у них говорят: «один стоит другого» и «рука руку моет»; у них нет ни права, ни силы для вашего эгоизма! В эгоизме вашем, вы, созидающие, есть осторожность и предусмотрительность беременной женщины! Чего никто ещё не видел глазами, плод, - он охраняет, бережёт и питает всю вашу любовь. В ребёнке вашем вся ваша любовь, в нём же и вся ваша добродетель! Ваше дело, ваша воля - «ближний» ваш; не позволяйте навязывать себе ложных ценностей!
12 Вы, созидающие, вы, высшие люди! Кто должен родить, тот болен; но кто родил, тот не чист. Спросите у женщин: родят не потому, что это доставляет удовольствие. Боль заставляет кудахтать кур и поэтов. Вы, созидающие, и в вас есть много нечистого. Это потому, что вы должны быть матерями. Новорожденный: о, как много новой грязи появилось с ним на свет! Посторонитесь! И кто родил, должен омыть душу свою!
13 Не будьте добродетельны свыше сил своих! И не требуйте от себя ничего невероятного! Ходите по стонам, по которым уже ходила добродетель отцов ваших! Как могли бы вы подняться высоко, если бы воля отцов ваших не поднималась с вами? Но кто хочет быть первенцем, пусть смотрит, как бы не сделаться ему последышем! И где есть пороки отцов ваших, там не должны вы желать разыгрывать святых! Что было бы, если бы потребовал от себя целомудрия тот, чьи отцы посещали женщин и любили крепкие вина и кабанов? Это было бы безумием! Для него, поистине, будет уже много, если будет он мужем одной, двух или трёх женщин. И если бы основывал он монастыри и писал над дверью: «дорога к святому», - я всё-таки сказал бы: к чему! ведь это новое безумие! Он основал для себя самого смирительный дом и убежище, - на здоровье! Но я не верю этому. В уединении растёт то, что каждый вносит в него, даже внутренняя скотина. Поэтому отговариваю я многих от одиночества. Существовало ли до сих пор на земле что-нибудь более грязное, чем пустынножители? Около них срывался с цепи не только дьявол, - но и свинья.
14 Оробевшими, пристыженными, неловкими, похожими на тигра, которому не удался прыжок его: такими, о высшие люди, видел я часто вас, когда крались вы стороною. Игра в кости не удалась вам. Но что ж из этого, вы, играющие в кости! Вы не научились играть и смеяться, как нужно играть и смеяться! Не сидим ли мы всегда за большим столом насмешек и игр? И если вам не удалось великое, значит ли это, что вы сами - не удались? И если не удались вы сами, не удался и - человек? Если же не удался человек - ну что ж!
15 Чем совершеннее вещь, тем реже она удаётся. О высшие люди, разве не все вы - не удались? Будьте бодры, что из этого! Сколь многое ещё возможно! Учитесь смеяться над собой, как надо смеяться! Что ж удивительного, что вы не удались или что удались наполовину, вы, полуразбитые! Не бьётся ли и не мечется ли в вас - будущее человека? Всё, что есть в человеке самого далёкого, самого глубокого, звездоподобная высота его и огромная сила его, - всё это не бродит ли в котле вашем? Что ж удивительного, если иной котёл разбивается! Учитесь смеяться над собой, как надо смеяться! О высшие люди, сколь многое ещё возможно! И, поистине, сколь многое удалось уже! Как богата эта земля маленькими, хорошими, совершенными вещами, вещами, вполне удавшимися! Окружайте себя маленькими, хорошими, совершенными вещами, о высшие люди! Их золотая зрелость исцеляет сердце. Всё совершенное учит надеяться.
16 Что было здесь на земле доселе самым тяжким грехом? Не были ли этим грехом слова того, кто говорил: «Горе здесь смеющимся!» Разве не нашёл он на земле никаких оснований для смеха? Значит, искал он плохо. Дитя находит здесь основания для смеха. Он - недостаточно любил: иначе он полюбил бы и нас, смеющихся? Но он ненавидел и позорил нас, плач и скрежет зубовный предрекал он нам. Надо ли тотчас проклинать, где не любишь? Это - кажется мне дурным вкусом. Но так делал он, этот безусловный. Он происходил из толпы. И он сам недостаточно любил; иначе он меньше сердился бы, что не любят его. Всякая великая любовь хочет не любви: она хочет большего. Сторонитесь всех этих безусловных! Это бедный, больной род, род толпы - они дурно смотрят на эту жизнь, у них дурной глаз на эту землю. Сторонитесь всех этих безусловных! У них тяжёлая поступь и тяжёлые сердца - они не умеют плясать. Как могла бы для них земля быть лёгкой!
17 Кривым путём приближаются все хорошие вещи к цели своей. Они выгибаются, как кошки, они мурлычут от близкого счастья своею, - все хорошие вещи смеются. Походка обнаруживает, идёт ли кто уже по пути своему, - смотрите, как я иду! Но кто приближается к цели своей, тот танцует. И, поистине, статуей не сделался я, ещё не стою я неподвижным, тупым и окаменелым, как столб; я люблю быстрый бег. И хотя есть на земле трясина и густая печаль, - но у кого лёгкие ноги, тот бежит поверх тины и танцует, как на расчищенном льду. Возносите сердца ваши, братья мои, выше, всё выше! И не забывайте также и ног! Возносите также и ноги ваши, вы, хорошие танцоры, а ещё лучше - стойте на голове!
18 Этот венец смеющегося, этот венец из роз, - я сам возложил на себя этот венец, я сам признал священным свой смех. Никого другого не нашёл я теперь достаточно сильным для этого. Заратустра танцор, Заратустра лёгкий, машущий крыльями, готовый лететь, манящий всех птиц, готовый и проворный, блаженно-легко-готовый - Заратустра вещий словом, Заратустра вещий смехом, не нетерпеливый, не безусловный, любящий прыжки и вперёд, и в сторону; я сам возложил на себя этот венец!
19 Возносите сердца ваши, братья мои, выше! всё выше! И не забывайте также и ног! Поднимайте также и ноги ваши, вы, хорошие танцоры, а ещё лучше - стойте на голове! Существуют и в счастье тяжеловесные звери, есть неуклюжие от рожденья. Они делают смешные усилия, как слон, старающийся стоять на голове. Но лучше быть дурашливым от счастья, чем дурашливым от несчастья, лучше неуклюже танцевать, чем ходить, хромая. Учитесь же у мудрости моей: даже у худшей вещи есть две хорошие изнанки, - даже у худшей вещи есть хорошие ноги для танцев: так учитесь же вы сами, о высшие люди, становиться на настоящие ноги свои! Разучитесь же скорби и всякой печали толпы! О, какими печальными кажутся мне сегодня народные шуты. Но это «сегодня» принадлежит толпе.
20 Подражайте ветру, когда вырывается он из своих горных ущелий: под звуки собственной свирели хочет он танцевать, моря дрожат и прыгают под стопами его. Хвала доброму неукротимому духу, который даёт крылья ослам, который доит львиц, который приходит, как ураган, для всякого «сегодня» и для всякой толпы: - который есть враг всем чертополошным и взбалмошным головам, всем увядшим листьям и сорным травам; хвала этому духу бурь, дикому, доброму и свободному, который танцует по болотам и по печали, как по лугам! Который ненавидит чахлых псов из толпы и всякое неудачное мрачное отродье; хвала этому духу всех свободных умов, смеющейся буре, которая засыпает глаза пылью всем, кто видит лишь чёрное и сам покрыт язвами! О высшие люди, ваше худшее в том, что все вы не научились танцевать, как нужно танцевать, - танцевать поверх самих себя! Что из того, что вы не удались! Сколь многое ещё возможно! Так научитесь же смеяться поверх самих себя! Возносите сердца ваши, вы, хорошие танцоры, выше, всё выше! И не забывайте также и доброго смеха! Этот венец смеющегося, этот венец из роз, - вам, братья мои, кидаю я этот венец! Смех признал я священным; о высшие люди, научитесь же у меня - смеяться!
Песнь тоски
1 Когда Заратустра говорил эти речи, стоял он близко ко входу в пещеру свою; но с последними словами незаметно ускользнул он от гостей и выбежал на короткое время на чистый воздух. «О чистый запах, - воскликнул он, - о блаженная тишина, меня окружающие! Но где звери мои? Сюда, сюда, орёл мой и змея моя!
Скажите мне, звери мои: эти высшие люди все вместе - быть может, они пахнут не хорошо? О чистый запах, окружающий меня! Теперь только знаю и чувствую я, как я люблю вас, звери мои». - И Заратустра повторил ещё раз: «Я люблю вас, звери мои!» Орёл же и змея приблизились к нему, когда он произнёс эти слова, и подняли на него взоры свои. Так стояли они тихо втроём и вдыхали и втягивали в себя чистый воздух. Ибо воздух здесь, снаружи, был лучше, чем у высших людей.
2 Но едва покинул Заратустра пещеру свою, как поднялся старый чародей, лукаво оглянулся и сказал: «Он вышел! И вот уже, о высшие люди, - позвольте и мне, подобно ему, пощекотать вас этим льстивым именем - и вот уже овладевает мною мой злой дух, обманщик и чародей, мой демон тоски, - который до глубины души противник этого Заратустры, - простите это ему! Теперь хочет он показать вам свои чары, ибо настал час его: тщетно борюсь я с этим злым духом. Всем вам, какое бы почитание ни воздавали вы себе на словах, будете ли вы называть себя «свободомыслящими», или «правдивыми», или «кающимися духом», или «освобождёнными от оков», или «алчущими и жаждущими», - всем вам, страдающим подобно мне великим отвращением, для которых умер старый Бог, а новый Бог даже не лежит ещё спеленутым в колыбели, - всем вам мил мой дух и демон-чародей. Я знаю вас, о высшие люди, я знаю его, - я знаю также этого демона, которого люблю против воли, этого Заратустру: он сам часто кажется мне похожим на прекрасную маску святого, - похожим на новый удивительный маскарад, в котором находит удовольствие мой злой дух, мой демон тоски, - я люблю Заратустру, часто кажется мне, ради моего злого духа. Но он уже овладевает мною и угнетает меня, этот дух тоски, этот демон вечерних сумерек; и, поистине, о высшие люди, ему хочется - шире раскройте глаза! - ему хочется прийти нагим, мужчиной или женщиной, ещё не знаю я; но он идёт, он гнетёт меня, горе! шире раскройте чувства ваши! День отзвучал, для всех вещей наступает теперь вечер, даже для лучших вещей; слушайте теперь и смотрите, о высшие люди, каков этот демон, мужчина ли, женщина ли, этот дух вечерней тоски!» Так говорил старый чародей, лукаво оглянулся и схватил свою арфу.
3 Когда яснеет воздух и на землю, Как утешение, роса нисходит Стопой невидимой, неслышанной и нежной, Как всё несущее успокоенья сладость,- Ты вспоминаешь ли, горячая душа,- Какою жаждою томилась ты когда-то По ниспадающим с небес слезам-росинкам, Усталая в изнеможенье жалком, Под злыми взглядами спускавшегося солнца, Спешившего тропинкой пожелтевшей Злорадно ослеплявшими лучами Между дерев, черневших вкруг меня. Ты истины жених? так тешились они. Нет, ты поэт, и только. Ты хищный, лживый, ползающий зверь, Который должен лгать, Под маской хитрой жертву карауля, Сам маска для себя И сам себе добыча. И это истины жених? О нет! Лишь скоморох, поэт, и только! Хитро болтающий под маскою затейной, Ты, рыскающий вкруг, карабкаясь,всползаешь - По ложным из нагромождённых слов мостам, По лживым радугам среди небес обманных. Лишьскоморох, поэт, и только! И это - истины жених? О нет! Ты не стоишь холодный, неподвижный, Как образ божества, спокойный, Как изваяние его пред храмом, Как врат Господних страж... Ты добродетельной устойчивости враг, Не в храмах дома ты, а в дикой чаще, Ты полн упрямого, кошачьего стремленья, Рад выпрыгнуть в окно под всякий случай И лесу девственному рад кричать приветно, Что в чаще непролазной ты носился. Средь пёстрых хищников в косматых шкурах, Греховной красоты здоровья полный,- Что, сладострастно ноздри раздувая, Насмешливый в блаженстве кровожадном, Ты хищничал и крался полный лжи. Порой орлу подобно с высоты, Уставив в глубину недвижный взгляд, В своё владенье, в пропасть смотришь долго, Как, вглубь стремясь, она всё ниже,вниз Змеится кольцами, спускаясь внутрь- И вдруг Затем В падении отвесном Полёт, как меч, направив, В ягнят ударил ты, Стремительно бросаясь с хищным жаром Терзать ягнят Со злобой против всех овечьих душ И яростно кипя на всё, что смотрит Овцеподобно, ягнеоко и курчаво, С приветной тупостью ягнят молочных. Вот так Пантеры свойств, орлиных качеств Исполнены поэта ощущенья, Они твои под тысячью личин. Твои,поэт и скоморох! Ведь это ты, признавший в человеке Так безразлично Бога и овцу, И божество терзая в человеке, В нём также и овцу терзаешь ты, Терзаешь, радуясь. Твоё блаженство в этом, Блаженство злой пантеры и орла, Блаженство скомороха и поэта. Когда яснеет воздух и луна Серпом зеленоватым между тучек, Среди полос пурпурных вдруг мелькнувши, Прокрадётся, завистливо, как враг, Дневного света враг, - Она всё ближе, ближе подступает, Подрезывая тайно, постепенно Ковры из роз, гирляндами висящих, Пока цветы с головкой побледневшей Не опрокинутся в ночную тьму. Так я упал когда-то с высоты, Где в сновиденьях правды я носился- Весь полный ощущений дня и света, Упал я навзничь в тьму вечерней тени, Испепелённый правдою одною И жаждущий единой этой правды. - Ты помнишь ли ещё, горячая душа, Как мы тогда томились этой жаждой, Томились тем, что ты в изгнанье вечном От всякой правды далеко, Лишь скоморох, поэт, и только.
О науке Так пел чародей; и все собравшиеся попали, как птицы, незаметно в сети его хитрого, тоскливого сладострастия. Только совестливый духом не был пойман им: он быстро выхватил арфу из рук чародея и воскликнул: «Воздуху! Впустите чистого воздуху! Впустите Заратустру! Ты делаешь воздух этой пещеры удушливым и ядовитым, ты, старый, злой чародей! Лживый и утончённый, ты соблазняешь к неведомым страстям и к неведомым пустыням. И горе, если такие, как ты, говорят об истине и придают значение ей! Горе всем свободным умам, которые не остерегаются таких чародеев! Они должны проститься со свободой своей: ты учишь возвращению в тюрьмы и манишь назад, в темницы, - ты старый, мрачный демон, в жалобе твоей слышится манящая свирель, ты похож на тех, кто своей похвалой целомудрию призывает тайно к разврату!» Так говорил совестливый; старый же чародей оглядывался вокруг, наслаждаясь победой своей, и оттого проглотил досаду, причинённую ему совестливым. «Помолчи! - сказал он скромным голосом. - Хорошие песни должны хорошо отзываться в сердцах: после хороших песен надо долго хранить молчание. Так поступают все эти высшие люди. Но ты, должно быть, мало понял из песни моей? В тебе очень мало от духа чародея». «Ты хвалишь меня, - возразил совестливый, - отделяя меня от себя; ну что ж! Но вы, остальные, что вижу я? Вы все сидите ещё с похотливыми глазами - о свободные души, куда девалась свобода ваша! Вы кажетесь мне похожими на тех, кто долго смотрел на развратных женщин, нагих и танцующих: ваши души сами начали танцевать! В вас, о высшие люди, ещё много есть из того, что чародей называет своим злым духом обмана и чар, - мы, конечно, должны быть различны. И, поистине, мы достаточно говорили и думали вместе, прежде чем Заратустра вернулся в пещеру свою, достаточно, чтобы знать, что мы различны. И мы ищем различного даже здесь, наверху, вы и я. Ибо я ищу побольше устойчивости, потому и пришёл я к Заратустре. Ибо он самая крепкая башня и воля - теперь, когда всё колеблется, когда вся земля дрожит. Но когда я вижу глаза ваши, какие вот сейчас у вас, я скорее поверил бы, что вы ищете побольше неустойчивости, побольше трепета, побольше опасности, побольше землетрясения. Вы хотите, так кажется мне, простите предположение моё, о высшие люди, вы хотите самой трудной, самой опасной жизни, внушающей мне наибольший страх, жизни диких зверей, хотите лесов, пещер, горных стремнин и непроходимых ущелий. И не те, что выводят вас из опасности, нравятся вам больше всего, а те, что отвращают вас в сторону от всех дорог, совратители. Но если такое желание истинно в вас, всё-таки оно кажется мне невозможным. Ибо страх - наследственное, основное чувство человека; страхом объясняется всё, наследственный грех и наследственная добродетель. Из страха выросла и моя добродетель, она называется: наука. Ибо страх перед дикими животными - этот страх дольше всего воспитывается в человеке, включая и страх перед тем животным, которого человек прячет и страшится в себе самом. - Заратустра называет его «внутренней скотиной». Этот долгий, старый страх, ставший наконец тонким и одухотворённым, - нынче, сдаётся мне, называется: наука». Так говорил совестливый; но Заратустра, который только что вернулся в пещеру свою и слышал последние слова и угадал смысл их, кинул совестливому горсть роз и смеялся над «истинами» его. «Как! - воскликнул он. - Что слышал я только что? Поистине, кажется мне, что или ты глупец, или я сам, - и твою «истину» мигом поставлю я вверх ногами. Ибо страх - исключение для нас. Но мужество, дух приключений, любовь к неизвестному, к тому, на что никто ещё не отважился, - мужеством кажется мне вся предшествующая история человека. Самым диким, самым мужественным животным позавидовал он и отнял у них все добродетели их: только этим путём стал он - человеком. Это мужество, ставшее наконец духовничьим, духовным, это мужество человеческое, с орлиными крыльями и змеиною мудростью: это мужество, сдаётся мне, называется теперь...» «Заратустрой!» - крикнули в один голос все собравшиеся и громко рассмеялись; но от них поднялось как бы тяжёлое облако. Чародей также засмеялся и сказал с лукавым видом: «Ну что ж! Он ушёл, мой злой дух! И разве я сам не предостерегал вас от него, когда говорил, что он обманщик, дух лжи и обмана? Особенно когда он показывается нагим. Но разве я ответствен за козни его! Разве я создал его и мир? Ну что ж! Будем опять добрыми и весёлыми! И хотя Заратустра смотрит уже сердито - взгляните же на него! он сердится на меня, - но прежде чем наступит ночь, научится он снова меня любить и хвалить, он не может долго жить, не делая этих глупостей. Он - любит врагов своих; это искусство понимает он лучше всех, кого только я видел. Но за это он мстит - друзьям своим!» Так говорил старый чародей, и высшие люди согласились с ним; так что Заратустра стал обходить друзей своих, пожимая им руки со злобой и любовью, - как тот, кому у каждого нужно испросить прощенья в чем-то и что-нибудь загладить. Но когда подошёл он к вратам пещеры своей, ему опять захотелось на чистый воздух и к зверям своим - и он уже собрался ускользнуть к ним.
Среди дочерей пустыни
1 «Не уходи! - сказал тут странник, называвший себя тенью Заратустры. - Останься с нами, - иначе прежняя, удушливая тоска опять овладеет нами. Уже лучшим образом угостил нас этот старый чародей всем худшим, что было у него, и смотри, добрый благочестивый папа сидит уже со слезами на глазах и готов плыть по морю тоски. Эти короли, кажется мне, ещё делают перед нами хорошую мину: ибо этому научились они у всех нас сегодня лучше всего! Но не будь свидетелей, держу пари, и у них опять началась бы скверная игра, - скверная игра ползущих облаков, влажной тоски, заволоченного неба, украденных солнц, завывающих осенних ветров, скверная игра нашего плача и крика о помощи - останься у нас, Заратустра! Здесь много скрытой нищеты, которая хочет говорить, много сумрака, много туч, много удушливого воздуха! Ты напитал нас крепкой пищею мужей и подкрепляющими изречениями - не допускай же, чтобы нами, на десерт, опять овладели изнеженные женские духи! Ты один делаешь окружающий тебя воздух крепким и чистым! Находил ли я когда-нибудь на земле такой чистый воздух, как у тебя в пещере твоей? И однако, много стран видел я, нос мой научился различать и оценивать разный воздух, - но только у тебя испытывают ноздри мои величайшую радость! Кроме, - кроме, - о, прости мне одно старое воспоминание! Прости мне одну старую застольную песнь, которую я некогда сложил среди дочерей пустыни. Ибо и у них был такой же хороший, чистый воздух Востока; там был я всего дальше от старой Европы, покрытой тучами, сырой и тоскливой! Тогда любил я этих девушек Востока и другие царства с лазоревыми небесами, над которыми не висели ни облака, ни мысли. Вы не поверите, как чинно сидели они, когда не танцевали, глубокие, но без мыслей, как маленькие тайны, как украшенные лентами загадки, как десертные орехи, - пёстрые и чуждые, поистине! но без туч: загадки, которые легко разгадывались, - в честь этих девушек сочинил я тогда свой застольный псалом». Так говорил странник, называвший себя тенью Заратустры, и, прежде чем кто-либо успел ответить ему, он уже схватил арфу старого чародея и, скрестив ноги, оглянулся вокруг, спокойный и мудрый; затем он медленно, испытующе потянул воздух ноздрями, как тот, кто в новых странах пробует новый чужой воздух. Потом он запел с каким-то завываньем.
2 Пустыня ширится сама собою: горе тому, кто сам в себе свою пустыню носит.
- Ха! Торжественно! Достойное начало! Торжественно, по-африкански, да! Достойно даже льва Иль обезьяны - ревуна морали; Но ведь совсем ничто для вас, Прелестные мои подруги. А между тем сидеть у ваших ног Мне, европейцу, у подножья пальм На долю счастье выпало. Села. Да, это удивительно: сижу я Почти в самой пустыне, и, однако, По-прежнему далёкий от неё И опустыненный в Ничто. Сказать яснее: проглотил меня Оазис маленький, Который, вдруг зевнув, Мне ротик свой открыл навстречу, И в эти тонко пахнущие губки Попал я вдруг и там пропал, Ворвался, проскочил, и вот я среди вас, Подруги мои милые. Села.Да слава, слава оному киту, Коль так же хорошо в нём было гостю! Ведь ясен вам, не правда ли, вполне Намек учёный мой? Да здравствует вовек китово чрево, Когда оно таким же милым было Оазисом-брюшком, как мой приют; Но это мне сомнительно, конечно, Ведь прибыл к вам я из Европы, Что недоверчивей всех старых жёнок в мире. Пусть сам Господь исправит то! Аминь. Переслащённый, словно финик смуглый, И вожделений золотистых полн, как он, Я с вами здесь в оазисе-малютке,- Как он, томлюсь по девичьей мордашке, По зубкам-грызунам, по белоснежным, Как девушки, и острым и холодным; По ним-то именно сердца тоскуют Всех распалённых фиников. Села. Как этот южный плод, и сам Похожий на него сверх меры, Лежу я здесь, летучим роем Жучков крылатых окружённый, И вкруг меня в игривой пляске рея, Мелькают также крохотные ваши, Язвительно затейливые ваши Причуды и желаньица... Вы, окружившие меня облавой молчаливой, Чего-то чающие и немые, Вы кошки-девушки, Зулейка и Дуду. Осфинксоваливы меня кругом (Чтоб много чувств вместить в единослово - Грех против языка прости мне, Боже),- И я сижу, вдыхая здесь - Чистейший воздух, райский воздух,право, Прозрачно лёгкий в золотых полосках. Нет, никогда ещё с луны на землю Не ниспадал такой хороший воздух, Ни по случайности, ни по капризу, О чём нам пели древние поэты. Но это мне сомнительно, конечно, Ведь прибыл к вам я из Европы, Что недоверчивей всех старых жёнок в мире, Пусть сам Господь исправит то! Аминь. Чистейший этот воздух поглощая Ноздрями-кубками, раскрытыми широко, Без будущего, без воспоминаний, Сижу я здесь, прелестные подруги, И всё смотрю, смотрю на эту пальму, Которая, подобно танцовщице, Так изгибается и ластится, качаясь... Что, заглядевшись, станешь делать то же Подобно танцовщице, долго-долго, Опасно долго, на одной лишь ножке Она стояла до того, что, право,будто О той другой и вовсе позабыла. По крайней мере, тщетно я старался Сокрывшуюся прелесть разглядеть, Обоих близнецов единства прелесть,- Конечно, именно вторую ножку, В священной близости изящных и воздушных Блестящей юбочки порхающих зубцов. И если мне, прекрасные подруги, Готовы верить вы охотно - прелесть эту Она утратила. Уж нет её! Утраченная ножка Навек потеряна, как жалко милой ножки! Где, одинокая, она грустит в разлуке, Покинутая, где она тоскует? Быть может, в ужасе пред белокурым Чудовищем со львиной гривой или, Быть может, уж обглодана до кости Она, увы, изъедена! Села. О, да не плачьте же, не смейте плакать Вы, нежные сердца! В беломолочной груди, словно финик, Сердечко ваше, кошелёк-мешочек Со сладким корешком. Зулейка, будь мужчиною, довольно! Бодрей, бодрее, бледная Дуду, Не плачь же больше! - - Иль, может быть, Уместней здесь иное средство, сердце, Способное легко унять - скрепить? Как назидательное изреченье, к слову- Или воззвания торжественный призыв? Да, да, зову тебя, Достоинство, на сцену, Честь европейца! Ты добродетелью надутый мех, Шипи, свисти и дуй ещё, Ха! Ещё раз прореви Морали рёвом, Рыкая львом пред дочерьми пустыни, Морали львом! Ведь, милые мои!.. Вой добродетели в Европе заглушает Весь жар души, всю страстность европейца И европейца волчий аппетит. И вот я перед вами, европеец, И не могу, о Господи, иначе. Да будет так! Аминь. Пустыня ширится сама собою: горе тому, кто сам в себе свою пустыню носит!
|
|
|
Пробуждение
1 После песни странника и тени пещера наполнилась вдруг шумом и смехом; и так как собравшиеся гости говорили все сразу и даже осёл, при подобном поощрении, не остался безмолвен, то Заратустрой овладело некоторое отвращение и насмешливое чувство к посетителям своим, - хотя его и тешила радость их. Ибо она казалась ему признаком выздоровления. Он незаметно вышел из пещеры на чистый воздух и стал говорить со зверями своими. «Куда же девалось теперь несчастье их? - спросил он и уже сам вздохнул с облегчением от своей маленькой досады. - У меня разучились они, как мне кажется, кричать о помощи! - хотя, к сожалению, не разучились ещё вообще кричать». И Заратустра заткнул уши себе, ибо в тот момент ослиное И-А удивительно смешивалось с шумом веселья этих высших людей. «Они веселы, - продолжал он, - и кто знает? быть может, на счёт хозяина их; и если научились они у меня смеяться, то не моему смеху научились они. Ну что ж! Они старые люди: они выздоравливают по-своему, они смеются по-своему; мои уши выносили ещё худшее и не увядали. Этот день - победа: он удаляется уже, он бежит, дух тяжести, мой старый заклятый враг! Как хорошо хочет кончиться этот день, так дурно и тяжело начавшийся. И кончиться хочет он! Уже настаёт вечер: по морю скачет он, добрый всадник! Как он качается на своих пурпурных седлах, он, блаженный, возвращающийся домой! Небо ясное смотрит, мир покоится глубоко: о все вы, странные люди, пришедшие ко мне, право, стоит жить у меня!» Так говорил Заратустра. И снова крик и смех высших людей послышался из пещеры. И Заратустра продолжал: «Они идут на улочку, приманка моя действует, и от них отступает враг их, дух тяжести. Уже учатся они смеяться сами над собой - так ли слышу я? Моя пища мужей действует, мои изречения сочные и сильные - и, поистине, я не кормил их овощами, от которых пучит живот! Но пищею воинов, пищею завоевателей новые вожделения пробудил я в них. Новые надежды забились в руках и ногах их, сердце их потягивается. Они находят новые слова, скоро дух их будет дышать дерзновением. Такая пища, конечно, не для детей и не для томных женщин, молодых и старых. Нужны иные средства, чтобы убедить их нутро; я не врач и не учитель их. Отвращение отступает от этих высших людей: ну что ж! Это - моя победа. В царстве моём они чувствуют себя в безопасности, всякий глупый стыд бежит их, они открываются. Они открывают сердца свои, хорошее время возвращается к ним, они празднуют и пережёвывают, - они становятся благодарными. Это считаю я за лучший признак: они становятся благодарными. Ещё немного, и они начнут придумывать себе праздники и поставят памятники своим старым радостям. Они - выздоравливающие!» Так говорил Заратустра радостно в сердце своём и глядел вдаль; звери же его теснились к нему и чтили счастье его и молчание его.
2 Но внезапно испуган был слух Заратустры: ибо в пещере, дотоле полной шума и смеха, сразу водворилась мёртвая тишина; нос же его ощутил благоухающий дым ладана, как будто горели кедровые шишки. «Что тут происходит? Что делают они?» - спрашивал он себя и подкрался ко входу, чтобы незаметно смотреть на гостей своих. О чудо из чудес! что пришлось ему там увидеть своими собственными глазами! «Все они опять стали набожны, они молятся, они безумцы!» - говорил он и дивился чрезмерно. И действительно! все эти высшие люди, два короля, папа в отставке, злой чародей, добровольный нищий, странник и тень, старый прорицатель, совестливый духом и самый безобразный человек, - все они, как дети или старые бабы, стояли на коленях и молились ослу. И вот начал самый безобразный человек пыхтеть и клокотать, как будто что-то неизрекаемое собиралось выйти из него; но когда он в самом деле добрался до слов, неожиданно оказались они благоговейным, странным молебном в прославление осла, которому молились и кадили. И этот молебен так звучал: Аминь! Слава, честь, премудрость, благодарение, хвала и сила Богу нашему, во веки веков! - Осёл же кричал на это И-А. Он несёт тяготу нашу, он принял образ раба, он кроток сердцем и никогда не говорит нет; и кто любит своего Бога, тот бичует его. - Осёл же кричал на это И-А. Он не говорит; только миру, им созданному, он вечно говорит Да: так прославляет он мир свой. Его хитрость не позволяет ему говорить; поэтому бывает он редко не прав. - Осёл же кричал на это И-А. Незаметным проходит он через мир. В серый цвет тела своего закутывает он добродетель свою. Если есть в нём дух, то он скрывает его; но всякий верит в длинные уши его. - Осёл же кричал на это И-А. Какая скрытая мудрость в том, что он носит длинные уши и говорит всегда Да и никогда Нет! Разве не создал он мир по образу своему, т. е. глупым насколько возможно? - Осёл же кричал на это И-А. Ты идёшь прямыми и кривыми путями, и беспокоит тебя мало, что нам, людям, кажется прямым или кривым. По ту сторону добра и зла царство твоё. Невинность твоя в том, чтобы не знать, что такое невинность. - Осёл же кричал на это И-А. И вот ты не отталкиваешь от себя никого, ни нищих, ни королей. Детей допускаешь ты к себе, и, если злые мальчишки соблазняют тебя, ты говоришь просто И-А. - Осёл же кричал на это И-А. Ты любишь ослиц и свежие смоквы, ты неразборчив на пищу. Чертополох радует сердце твоё, когда ты голоден. В этом премудрость Бога. - Осёл же кричал на это И-А.
Праздник осла
1 Но на этом месте молебна не мог Заратустра больше сдерживать себя, сам закричал И-А ещё громче, чем осёл, и бросился в середину своих обезумевших гостей. «Что делаете вы здесь, вы, человеческие дети? - воскликнул он, поднимая молящихся с земли. - Горе, если бы вас увидел кто-нибудь другой, а не Заратустра: всякий подумал бы, что вы с вашей новой верою стали худшими из богохульников или самыми неразумными из всех старых баб! И ты сам, ты, старый папа, как миришься ты с самим собою, что в таком образе молишься ослу здесь, как Богу?» «О Заратустра, - отвечал папа, - прости мне, но в вопросах Бога я просвещённее тебя! Так лучше. Лучше молиться Богу в этом образе, чем без всякого образа. Поразмысли об этом изречении, мой высокий друг - и ты скоро убедишься, что в этом изречении скрывается мудрость. Тот, кто говорил «Бог есть дух», - тот делал до сих пор на земле величайший шаг к безверию: такие слова на земле не легко исправлять! Моё старое сердце бьётся и трепещет от того, что ещё есть на земле чему молиться. Прости это, о Заратустра, старому благочестивому сердцу папы!» - «И ты, - сказал Заратустра страннику и тени, - ты называешь и мнишь себя свободным духом? И совершаешь здесь подобные идолослужения и обманы? Худшим, поистине, занимаешься ты здесь делом, чем у своих скверных, смуглых девушек, ты, новый верующий и хитрец!» «Довольно скверно, - отвечал странник и тень, - ты прав; но что же делать! Старый Бог ещё жив, о Заратустра, что бы ты ни говорил. Самый безобразный человек виноват во всём: он опять воскресил его. И хотя он говорит, что он его некогда убил, - смерть у богов всегда есть только предрассудок». - «И ты, - сказал Заратустра, - ты, злой старый чародей, что наделал ты! Кто же в этот свободный век будет впредь тебе верить, если ты веришь в подобных богов-ослов? То, что ты делал, было глупостью; как мог ты, хитрый, делать такую глупость!» «О Заратустра, - отвечал хитрый чародей, - ты прав, это была глупость, - она достаточно дорого обошлась мне». - «И даже ты, - сказал Заратустра совестливому духом, - подумай же и приложи палец к своему носу! Разве здесь нет ничего противного твоей совести? Не слишком ли чист дух твой для этих молений и для фимиама этих святош?» «Есть нечто, - отвечал совестливый духом и приложил палец к носу, - есть нечто в этом зрелище, что даже приятно моей совести. Быть может, я не имею права верить в Бога; но несомненно, что Бог в этом образе кажется мне ещё наиболее достойным веры. Бог должен быть вечным, по свидетельству самых благочестивых: у кого так много времени, тот не спешит. Так долго и так глупо, как только возможно; с этим можно, однако, идти очень далеко. И у кого слишком много духа, тот может сам заразиться глупостью и безумством. Подумай о себе самом, о Заратустра! Ты сам - поистине - даже ты мог бы от избытка мудрости сделаться ослом. Не идёт ли и совершенный мудрец охотно по самым кривым путям? Как доказывает очевидность, о Заратустра, - твоя очевидность!» - «И ты сам наконец, - сказал Заратустра и обратился к самому безобразному человеку, всё ещё лежавшему на земле и протягивавшему руку к ослу (ибо он поил его вином). - Скажи, ты, неизречённый, что ты сделал! Ты кажешься мне преображённым, твой взор горит, плащ возвышенного облекает безобразие твоё, - что делал ты? Правду ли говорят они, что ты опять воскресил его? И к чему? Разве он не был с полным основанием убит? Ты сам кажешься мне воскрешенным - что делал ты? что ниспровергал ты? В чём убеждал ты себя? Говори, ты, неизречённый!» «О Заратустра, - отвечал самый безобразный человек, - ты - плут! Жив ли он ещё, или воскрес, или окончательно умер, - кто из нас двоих знает это лучше? Я спрашиваю тебя. Одно только знаю я - от тебя самого однажды научился я этому, о Заратустра: кто хочет окончательно убить, тот смеётся. «Убивают не гневом, а смехом» - так говорил ты однажды. О Заратустра, ты, скрывающийся, ты, разрушитель без гнева, ты, опасный святой, ты - плут!»
2 Но тут случилось, что Заратустра, удивлённый этими плутовскими ответами, бросился ко входу в пещеру свою и, обращаясь ко всем своим гостям, крикнул громким голосом: «О, все вы хитрые проныры и скоморохи! Что притворяетесь и скрываетесь вы предо мной! Как трепетало сердце каждого из нас от радости и злобы, что вы наконец опять стали, как дети, благочестивы, - что вы наконец опять поступали, как поступают дети, именно молились, складывали крестом руки и говорили «Боже милостивый!» Но теперь предоставьте мне эту детскую комнату, мою собственную пещеру, где сегодня было столько ребячества. Остудите на воздухе ваш горячий детский задор и биение ваших сердец! Конечно: если не будете вы как дети, то не войдёте вы в это Небесное Царство». (И Заратустра показал рукою наверх.) «Но мы и не хотим вовсе войти в Небесное Царство: мужами стали мы - и потому хотим мы царства земного». И ещё раз начал говорить Заратустра: «О мои новые друзья, - говорил он, - вы, странные, вы, высшие люди, как нравитесь вы мне теперь, - с тех пор как стали вы опять весёлыми! Поистине, вы все расцвели: мне кажется, что таким цветам, как вы, нужны новые праздники, какая-нибудь маленькая смелая чепуха, какое-нибудь богослужение и праздник осла, какой-нибудь старый весёлый дурень - Заратустра, вихрь, который дыханием своим надувает вам души. Не забывайте этой ночи и этого праздника осла, вы, высшие люди! Это изобрели вы у меня, это принимаю я, как доброе знамение, - нечто подобное изобретают только выздоравливающие! И если будете вы вновь праздновать этот праздник осла, делайте это из любви к себе, делайте также из любви ко мне: и в моё воспоминанье!» Так говорил Заратустра.
Песнь опьянения
1 Но тем временем они вышли один за другим на чистый воздух, в прохладную задумчивую ночь; Заратустра же вёл за руку самого безобразного человека, чтобы показать ему свой ночной мир, большую круглую луну и серебряные водопады у пещеры своей. И вот наконец они стояли безмолвно все вместе; это были старые люди, но сердца их утешились, исполнились решимости, и дивились они про себя, что им так хорошо было на земле; а тайна ночи всё глубже проникала в сердца их. И снова думал Заратустра про себя: «О, как нравятся мне теперь эти высшие люди!», но он не сказал этого, ибо чтил счастье их и молчание их. И тогда случилось то, что было самого изумительного в тот долгий изумительный день: самый безобразный человек во второй, и последний, раз принялся пыхтеть и клокотать, но когда он добрался до слов, то из уст его вдруг отчётливо и чисто вылетел вопрос - хороший, глубокий, ясно поставленный вопрос, от которого у всех слышавших его шевельнулось сердце в груди. «Вы все, друзья мои, что теперь у вас на сердце? - спросил самый безобразный человек. - Ради этого дня - я впервые доволен, что жил всю свою жизнь. И засвидетельствовать столь многое - это для меня ещё недостаточно. Стоит жить на земле: один день, один праздник, проведённый с Заратустрой, научил меня любить землю. «Так это была жизнь? - скажу я смерти. - Ну что ж! Ещё раз!» Друзья мои, что теперь у вас на сердце? Не скажете ли вы смерти, подобно мне: так это была - жизнь? Ну что ж, ради Заратустры - ещё раз!» - Так говорил самый безобразный человек; но было уже близко к полуночи. И как вы думаете, что случилось тогда? Как только высшие люди услыхали его вопрос, они вдруг сознали превращение своё и выздоровление своё и кому обязаны они всем этим, - тогда они бросились к Заратустре, исполненные признательности, уважения и любви, целуя ему руки, и, смотря по настроению каждого, одни смеялись, другие плакали. Старый же прорицатель плясал от удовольствия; и если, как думают многие повествователи, он был тогда пьян от сладкого вина, то, несомненно, он был ещё более пьян от сладости жизни; и он отрёкся от всякой усталости. Некоторые даже рассказывают, что тогда плясал и осёл: ибо не напрасно самый безобразный человек напоил его вином. Это было так, может быть, и иначе; и если действительно осёл не плясал в тот вечер, всё-таки случились тогда ещё более великие и диковинные вещи, чем танец осла. Одним словом, как гласит поговорка Заратустры: «ну так что же!»
2 Заратустра же, пока это происходило с самым безобразным человеком, стоял как опьянённый: его взор потух, его язык заплетался, его ноги дрожали. И кто сумел бы отгадать, какие мысли бежали тогда по душе Заратустры? Но видно было, что дух его отступил от него, бежал впереди и находился где-то в широкой дали, блуждая, как сказано в писании, «над высокой скалой, между двух морей, между прошедшим и будущим, как тяжёлая туча». Но мало-помалу, пока высшие люди поддерживали его, немного пришёл он в себя и отстранил рукою толпу озабоченных почитателей; однако он не говорил. Но вдруг повернул он быстро голову, ибо казалось, что он услышал что-то; тогда приложил он палец к губам и сказал: «Идём!» И тотчас водворилась тишина и тайна вокруг него; а из глубины медленно доносился звук колокола. Заратустра прислушивался к нему, также как и высшие люди; потом он вторично приложил палец к губам и опять сказал: «Идём! Идём! Полночь приближается!» - и голос его изменился. Но он всё ещё не трогался с места - тогда водворилась ещё большая тишина и ещё большая тайна, и весь мир прислушивался, даже осёл и почётные звери Заратустры, орёл и змея, а также пещера Заратустры, большая холодная луна и даже сама ночь. Заратустра же в третий раз приложил палец к губам и сказал: - Идём! Идём! Идём! Начнём теперь странствовать! Час настал! Начнём странствовать ночью!
3 Полночь приближается, о высшие люди, - и вот скажу я вам нечто на ухо, как этот старый колокол говорит мне на ухо, с такой же таинственностью, с таким же ужасом, с такой же сердечностью, с какой говорит ко мне этот полночный колокол, переживший больше, чем человек: - уже отсчитавший болезненные удары сердца ваших отцов, - ах! ах! как она вздыхает! как она смеётся во сне! старая, глубокая, глубокая полночь! Тише! Тише! Слышится многое, что не смеет днём говорить о себе; но теперь, когда воздух чист, когда стихает шум сердец ваших, теперь говорится оно, теперь слышится, теперь крадётся оно в ночные бодрствующие души: ах! ах! как она вздыхает! как она смеётся во сне! - разве не слышишь ты, с какой таинственностью, с каким ужасом, с какой сердечностью говорит к тебе старая, глубокая, глубокая полночь? О, внемли, друг!
4 Горе мне! Куда девалось время? Не опустился ли я в глубокие родники? Мир спит - Ах! Ах! Пёс воет, луна сияет. Я предпочитаю умереть, умереть, чем сказать вам, о чём сейчас думает моё полночное сердце. Вот я уже умер. Свершилось. Паук, зачем ткёшь ты паутину вокруг меня? Ты хочешь крови? Ах! Ах! Роса падает, час приближается - час, когда знобит меня и я мёрзну, час, который спрашивает, неустанно спрашивает: «у кого достаточно мужества для этого? - кому быть господином земли? Кто скажет: так должны вы течь, вы, большие и малые реки!» - час приближается: о человек, о высший человек, внемли! эта речь для тонких ушей, для твоих ушей - что полночь тихо скажет вдруг?
5 Меня уносит, душа моя танцует. Ежедневный труд! Ежедневный труд! Кому быть господином земли? Месяц холоден, ветер молчит. Ах! Ах! Летали ли вы уже достаточно высоко? Вы плясали: но ноги ещё не крылья. О добрые плясуны, теперь всякая радость миновала: вино прокисло, все кубки разбились, могилы заговорили. Вы летали недостаточно высоко - теперь заговорили могилы: «Спасите же мёртвых! Почему длится так долго ночь? Не опьяняет ли нас луна?» О высшие люди, спасите же могилы, воскресите трупы! Ах, почему гложет ещё червь? Приближается, приближается час, колокол глухо звучит, сердце ещё хрипит, червь ещё гложет, червь сердца. Ах! Ах! Мир - так глубок!
6 Сладкозвучная лира! Сладкозвучная лира! Я люблю звук твоих струн, этот опьянённый квакающий звук! - как медленно, как издалека доносится до меня твой звук, издалека, с прудов любви! Ты, старый колокол, ты, сладкозвучная лира! Все скорби разрывали сердце тебе, скорбь отца, скорбь дедов, скорбь прадедов; речь твоя стала зрелой, зрелой, подобно золотой осени и полдню, подобно моему сердцу отшельника, - теперь говоришь ты: мир сам созрел, лоза зарумянилась, теперь хочет он умереть, умереть от счастья. О высшие люди, чувствуете ли вы запах? Тайно поднимается запах, благоухание, запах вечности, запах золотистого вина, потемневшего и блаженно-красного от старого счастья, - от опьянелого счастья смерти, от счастья полуночи, которое поёт: мир - так глубок, как день помыслить бы не смог!
7 Оставь меня! Оставь меня! Я слишком чист для тебя. Не дотрагивайся до меня! Разве мой мир сейчас не стал совершенным? Моя кожа слишком чиста для твоих рук. Оставь меня, ты, глупый, бестолковый, душный день! Разве полночь не светлее? Самые чистые должны быть господами земли, самые непознанные, самые сильные, души полночные, которые светлее и глубже всякого дня. О день, ты ощупью идёшь за мной? Ты протягиваешь руки за моим счастьем? Для тебя я богат, одинокий, для тебя я клад и сокровищница? О мир, ты хочешь меня? Разве для тебя я от мира? Разве я набожен? Разве я божествен? Но день и мир, вы слишком грубы, - имейте более ловкие руки, прострите их к более глубокому счастью, к более глубокому несчастью, прострите их к какому-нибудь Богу, но не простирайте их ко мне, моё несчастье, моё счастье глубоки, ты, дивный день, но всё же я не Бог и не ад Божий: мир - это скорбь до всех глубин.
8 Скорбь Бога глубже, о дивный мир! Простри руки к скорби Бога, а не ко мне! Что я! Опьянённая сладкозвучная лира, - полночная лира, звук колокола, которого никто не понимает, но который должен говорить перед глухими, о высшие люди! Ибо вы не понимаете меня! Свершилось! Свершилось! О юность! О полдень! О послеполудень! Теперь наступил вечер, и ночь, и полночь, - пёс воет, ветер, разве ветер не пёс? Он визжит, он тявкает, он воет. Ах! Ах! Как она вздыхает, как она смеётся, как она хрипит и охает, эта полночь! Как она сейчас трезво говорит, эта пьяная мечтательница! Она, должно быть, перепила своё опьянение? она стала чересчур бодрой? она снова пережёвывает? - свою скорбь пережёвывает она во сне, старая, глубокая полночь, и ещё больше свою радость. Ибо это радость, когда уже скорбь глубока: но радость глубже бьёт ключом.
9 Ты, виноградная лоза! За что хвалишь ты меня! Ведь я срезал тебя! Я жесток, ты истекаешь кровью: для чего воздаёшь ты хвалу моей опьянённой жестокости? «Что стало совершенным, всё зрелое хочет умереть!» - так говоришь ты. Благословен, да будет благословен нож виноградаря! Но всё незрелое хочет жить: о горе! Скорбь шепчет: «Сгинь! Исчезни, ты, скорбь!» Но всё, что страдает, хочет жить, чтобы стать зрелым, радостным и полным желаний, - полным желаний далёкого, более высокого, более светлого. «Я хочу наследников, - так говорит всё, что страдает, - я хочу детей, я не хочу себя». Радость же не хочет ни наследников, ни детей, - радость хочет себя самоё, хочет вечности, хочет возвращения, хочет, чтобы всё было вечным. Скорбь говорит: «Разбейся, истекай кровью, сердце! Двигайтесь, ноги! Крылья, летите! Вдаль! Вверх! Скорбь!» Ну что ж! Да будет! О моё старое сердце! Скорбь шепчет: сгинь!
10 О высшие люди? Что теперь у вас на сердце? Прорицатель ли я? Сновидец? Опьянённый? Толкователь снов? Полночный колокол? Капля росы? Испарение и благоухание вечности? Разве вы не слышите? Разве вы не чувствуете? Мой мир сейчас стал совершенным, полночь - тот же полдень. - Скорбь также радость, проклятие тоже благословение, ночь тоже солнце, - уходите! или вы научитесь: мудрец тот же безумец. Утверждали ли вы когда-либо радость? О друзья мои, тогда утверждали вы также и всякую скорбь. Всё сцеплено, всё спутано, всё влюблено одно в другое, хотели ли вы когда-либо дважды пережить мгновение, говорили ли вы когда-нибудь: «Ты нравишься мне, счастье! миг! мгновенье!» Так хотели вы, чтобы всё вернулось! - всё сызнова, всё вечно, всё сцеплено, всё спутано, всё влюблено одно в другое, о, так любили вы мир, вы, вечные, любите его вечно и во все времена; и говорите также к скорби: сгинь, но вернись назад! А радость рвётся - в отчий дом!
11 Всякая радость хочет вечности всех вещей, хочет мёду, хочет дрожжей, хочет опьянённой полуночи, хочет могил, хочет слёз утешения на могилах, хочет золотой вечерней зари - чего только не хочет радость! она более жаждущая, более сердечная, более алчущая, более ужасная, более таинственная, чем всякая скорбь, она хочет себя; она впивается в себя, воля кольца борется в ней, она хочет любви, она хочет ненависти, она чрезмерно богата, она дарит, отвергает, просит, как милостыни, чтобы кто-нибудь взял её, благодарит берущего, она хотела бы, чтобы её ненавидели, так богата радость, что она жаждет скорби, зла, ненависти, позора, уродства, мира, ибо этот мир, о, вы, конечно, знаете его! О высшие люди, по вас томится радость, необузданная, блаженная, - по скорби вашей, вы, неудачники! По всему неудавшемуся томится всякая вечная радость. Ибо всякая радость хочет себя самоё, вот почему хочет она также сердечной муки! О счастье, о скорбь! О сердце, разбейся! Высшие люди, научитесь же, радость хочет вечности, - радость хочет вечности всех вещей, она рвётся в свой кровный, вековечный дом!
12 Научились ли вы теперь песне моей? Угадали ли вы, чего хочет она? Ну что ж! Да будет! О высшие люди, так спойте же мне теперь все вместе песню мою! Спойте мне теперь сами ту песню, имя которой - «Ещё раз», а смысл - «во веки веков, - спойте же все вместе, о высшие люди, песнь Заратустры!
О, внемли, друг! Что полночь тихо скажет вдруг? «Глубокий сон сморил меня, - Из сна теперь очнулась я: Мир - так глубок, Как день помыслить бы не смог. Мир - это скорбь до всех глубин,- Но радость глубже бьёт ключом: Скорбь шепчет: сгинь! А радость рвётся в отчий дом, - В свой кровный, вековечный дом.
Знамение Но поутру, после этой ночи, вскочил Заратустра с ложа своего, опоясал чресла свои и вышел из пещеры своей, сияющий и сильный, как утреннее солнце, подымающееся из-за тёмных гор. «Великое светило, - сказал он, как некогда уже говорил он, - ты, глубокое око счастья, к чему свелось бы счастье твоё, если бы не было у тебя тех, кому ты светишь! И если бы они оставались в домах своих, в то время как ты уже проснулось и идёшь, чтобы одарять и наделять, - как негодовала бы на это гордая стыдливость твоя! Ну что ж! Они спят ещё, эти высшие люди, в то время как я уже бодрствую: это не настоящие спутники мои! Не их жду я здесь в горах моих. За своё дело хочу я приняться и начать свой день - но они не понимают, каковы знамения утра моего, мои шаги - для них не призыв к пробужденью. Они спят ещё в пещере моей, их сон упивается ещё моими песнями опьянения. Ушей, слушающих меня, - ушей послушных недостаёт им». Заратустра говорил это в сердце своём, в то время как солнце поднималось; тогда он вопросительно взглянул на небо, ибо услышал над собою резкий крик орла своего: «Ну что ж! - крикнул он в вышину. - Это нравится мне, это подобает мне. Звери мои проснулись, ибо я проснулся. Орёл мой проснулся и чтит, подобно мне, солнце. Орлиными когтями хватает он новый свет. Вы настоящие звери мои; я люблю вас. Но ещё недостает мне моих настоящих людей!» - Так говорил Заратустра; но тут случилось, что он вдруг почувствовал себя как бы окружённым множеством птиц, летавших вокруг него, - шум от такого множества крыльев и давка над головою его были так велики, что он закрыл глаза. И, поистине, на него спустилась как бы туча из стрел, которые сыплются на нового врага. Но здесь это была туча любви, спускавшаяся на нового друга. «Что происходит со мной?» - думал Заратустра в удивлённом сердце своём, и медленно опустился на большой камень, лежавший у входа в пещеру его. Но пока он махал руками вокруг себя и над собою, защищаясь от нежности птиц, случилось с ним нечто ещё более изумительное: ибо он незаметно ухватился за густую, тёплую, косматую гриву; и в то же мгновение раздался перед ним рёв - кроткий, протяжный рёв льва. «Знамение приближается», - сказал Заратустра, и сердце его преобразилось. И, поистине, когда перед ним просветлело, он увидел, что у ног его лежал огромный жёлтый зверь, прижимаясь головою к коленям его; из любви он не хотел покидать его и походил на собаку, нашедшую старого хозяина своего. Но и голуби были не менее усердны в любви своей, чем лев; и всякий раз, когда голубь порхал перед носом льва, лев с удивлением качал головою и начинал смеяться. Видя это, Заратустра произнёс одно только слово: «Дети мои близко, мои дети» - затем стал он совершенно нем. Но сердце его было утешено, и из глаз его текли слёзы и падали на руки ему. А он ни на что не обращал больше внимания и сидел неподвижно, не защищаясь уже от зверей. Голуби же улетали и прилетали, садились на плечи ему, ласкали седые волосы его и не уставали в нежности и блаженстве своём. А могучий лев беспрестанно лизал слёзы, падавшие на руки Заратустры, и робко рычал при этом. Так вели себя эти звери. Всё это продолжалось или долгое время, или очень короткое время: ибо, в действительности, не существует для таких вещей на земле времени. - Между тем высшие люди проснулись в пещере Заратустры и готовились устроить шествие, чтобы идти навстречу Заратустре и принести ему утреннее приветствие: ибо, проснувшись, они заметили, что его уже нет между ними. Но когда они подошли к выходу из пещеры, предшествуемые шумом шагов своих, лев грозно навострил уши и, отвернувшись сразу от Заратустры, с диким рёвом прыгнул к пещере; а высшие люди, услыхав рёв его, вскрикнули в один голос и, побежав обратно, исчезли в одно мгновение. Но сам Заратустра, оглушённый и поражённый, поднялся с места своего, оглянулся с удивлением, вопрошая сердце своё, подумал и остался один. «Что слышал я? - сказал он наконец медленно. - Что сейчас произошло со мною?» И вот воспоминание вернулось к нему, и он сразу понял всё, что произошло между вчера и сегодня. «Вот камень, - сказал он, гладя себе бороду, - на нём вчера утром сидел я; а здесь приходил прорицатель ко мне, здесь впервые услыхал я крик, только что слышанный мною, великий крик о помощи. О высшие люди, это о помощи вам говорил мне вчера утром старый прорицатель, - - помощью вам хотел он соблазнить и искусить меня: о Заратустра, - говорил он мне, - я иду, чтобы ввести тебя в твой последний грех. В мой последний грех? - воскликнул Заратустра, гневно смеясь над своим собственным словом. - Что же было оставлено мне как мой последний грех?» - И ещё раз погрузился Заратустра в себя, опять сел на большой камень и предался мыслям. Вдруг он вскочил. - «Сострадание! Сострадание к высшему человеку! - воскликнул он, и лицо его стало, как медь. - Ну что ж! Этому - было своё время! Моё страдание и моё сострадание - ну что ж! Разве к счастью стремлюсь я? Я ищу своего дела! И вот! Лев пришёл, дети мои близко, Заратустра созрел, час мой пришёл. - Это моё утро, брезжит мой день: вставай же, вставай, великий полдень!» - Так говорил Заратустра и покинул пещеру свою, сияющий и сильный, как утреннее солнце, подымающееся из-за тёмных гор.
|
|
|
|